– У нас все хорошо, – напряженно говорит мать. Я молчу. Жадно рассматриваю стекольщика – единственного человека, кроме матери и Белого, которого вижу время от времени эти четыре месяца. С тех самых пор, когда мир разделился на до и после. Он не меняется – та же шляпа, та же сумка, грязная, словно с помойки. В комнате сразу начинает пахнуть табаком, немытым телом и железом. Борода чуть длиннее стала. Или просто кажется?

– Нет, – говорит стекольщик. Слово дается ему с трудом, словно кто-то сжимает невидимыми руками его челюсти. Но он находит силы и все-таки выговаривает:


– У вас сверху на чердаке треснуло окно. Я слышал. Мало времени.

Он берет из стопки одно зеркальное полотно, больше не обращая внимания ни на нас, ни на сжавшегося словно от удара Белого. Проходит к лестнице и поднимается, тяжело ступая, скрипя рассохшимися ступенями.

Белый вскакивает помочь, но мать молча хватает его за руку и заставляет сесть обратно. Пальцы у нее ледяные, тонкие, но сильные, она побеждает.

– Сядь. Не лезь, он сам все сделает.

Сверху слышен скрежет стеклореза, редкие удары молотка, словно стекольщик задумывается каждый раз: стоит ли бить? Потом решает – стоит. И бьет.

– Мамочка, мы же все умрем, верно? – прорывает меня. – Тогда чего мы ждем? Зачем? Пошли на улицу, все закончится быстро. К чему эти вечные супы из банок, подогретые на костре в кухне, для чего мы играем здесь в крыс, мама?!

Мать молчит. Она начинает слегка раскачиваться сидя, под одной ей слышную мелодию и неритмичные удары молотка на втором этаже. По ее телу, закутанному в старую куртку с капюшоном, пробегает дрожь, глаза прикрыты, а голова откинута назад.

Белый испуганно смотрит, но помалкивает.

– Жребий, – спокойно говорит стекольщик. Он уже вернулся сверху и укладывает инструменты в сумку. В его светлых глазах, неожиданно молодых и ярких на изрезанном морщинами лице ни капли удивления. – Скоро жребий. Завтра. Мне назвали твое имя.

Он смотрит на мать. Она отвернулась и глядит куда-то в угол кухни. Дверь хлопает за стекольщиком, но никто не шевелится. Как застыли мы все здесь, в лед вмерзли.

– Мария… – негромко спрашивает Белый. – Не мое, конечно, дело, но куда муж-то твой делся? Ведь еще до Этих, да?..

– Сашок-то? Да в лес он пошел, – неохотно говорит мама. – С осени еще раздумывал, читал всякие книжки, краеведов расспрашивал. У нас там в лесу, километров шесть от деревни, дуб стоит. Петровским называют, якобы царь Петр когда-то в этих местах проезжал и посадил дерево. Чушь это все…

– Ага… Дуб, и что? – вроде даже заинтересовался Белый. Может и на самом деле, скучно же месяцами сидеть вместе. – Рубить, что ли решил, вместо елки, прости Господи?

– Именно, – поджимает губы мать и замолкает. Ей то ли стыдно за отца с его дурацкими идеями, то ли просто все настолько надоело, что сейчас хочется тишины.

За окнами ровно, привычным фоном, гудит ветер. Облизывает чуждые ему зеркала, пробует их на зуб и уже скоро найдет, найдет следующую жертву.

А отец клад найти хотел, это даже я знаю. Только говорить об этом пришлому бродяге, случайно оставшемуся жить с нами, не буду. Не то, что мне Белый не нравится – нормальный дядька, смешной иногда, но ни к чему ему знать лишнее.

Бездомный чешет клочковатую бороду, поправляет вязаную шапочку и тоже молчит. У нас вся жизнь теперь из таких вот пауз, как в театре. Зрителей только нет, а те, что есть за окнами, так лучше бы их и ни было вовсе.

С дубом все непросто на самом деле. Якобы на нем дупло есть – сколько лазили, не нашли, но отец-то упертый… был. И в том дупле спрятано, наверное, важное. Дорогое уж точно. Опять же, ствол наверху расщеплен, есть там, где поискать. Зачем зимой? Так это вы у отца спросите, если встретите… Собрался, бензопилу на санки, и пошел.