Гёте поправил звезду и вздохнул:


– …великий талант, и талант прирожденный. Ни у кого поэтическая сила не проявлялась так мощно. В восприятии окружающего, в ясном видении прошедшего он не менее велик, чем Шекспир. Но как личность Шекспир его превосходит. И Байрон, конечно, это чувствовал, потому он мало говорит о Шекспире, хотя знает наизусть… Он бы охотно от него отрекся, так как Шекспирово жизнелюбие стоит ему поперек дороги и ничего он не может этому жизнелюбию противопоставить. Зато много рассуждает о Поупе, хорошо зная, что тот перед ним ничто.

– То, что вы говорите о лорде Байроне, как о Шекспире, – умудряется вставить Эккерман, – вероятно, наивысшая из похвал, которая может выпасть на его долю…

– Надо же, – усмехнулся Гёте. – Он, никогда в жизни никому и ничему не подчинявшийся и никаких законов не признававший, в конце концов подпал под власть глупейшего закона о трех единствах. Кстати, о трех единствах… что нового о страшном наводнении в Петербурге?


Эккерман шумно шуршит газетой.


– Еще Руссо говорил, что землетрясение не предотвратишь, построив город вблизи огнедышащего вулкана.


И Гёте улыбнулся этой мысли.


Левая часть нижней трети сцены гаснет и слабо освещается правая…


Воет метель. Сугроб. В сугробе дровяная избушка, как медвежья берлога. Маленькая жалкая комната. На деревянной кровати, с кожаной подушкой и брошенным поверх старым халатом, присела с краешку старушка. Вяжет.

Курчавый мальчик, за драным ломберным столиком, пишет напротив при свечке. Крутит кольцо на пальце, бормочет:


– …Что это у вас? потоп! Ничто проклятому Петербургу! Voilà une belle occasion à vos dames de faire bidet. Храни меня, мой талисман…


Большая тень от маленького поэта бьется о стены комнатки от дрожащего пламени свечи…


– Нехристианское это дело, – комментирует старушка, – верить бусурманскому перстню…

– Много ты понимаешь, я брату пишу, чтобы вина прислал…

– Откуда он денег возьмет?

– Там у них погреба затопило. Можно незаконную бочку за бесценок достать.

– Хозяйственный какой…

– Зато не жадный. Ты бы лучше бы еще свечку хоть одну выделила. Темно совсем стало.

– Свечек, что перьев, на тебя не напасешься. И так гуси все бесхвостые ходют… Я вот вяжу в темноте, и ничего, и ты пиши свое письмо. Или ты не письмо пишешь?

– А ты что вяжешь?

– Секрет пока…

– Вот и у меня секрет. Сам не знаю. То ли «Евгения Онегина» бросить, то ли «Бориса Годунова» начать… Там уже не получается, а здесь еще не получается. Байрона прошел, до Шекспира не дошел. И потоп этот с ума нейдет…

– А ты по-русски пиши. По утрам. И свечек не надо.

– А я по-русски и пишу. Только по утрам холодно. Как Пущин уехал, так согреться не могу.

– Друга никакая печка не заменит.

– Дров жалеешь, свечек жалеешь… меня не жалеешь!

– Именно тебя-то и жалею: как до конца зимы дотянем?

– Потоп этот вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется…

– Что уж тут забавного?

– Увы, моя глава безвременно падет: мой недозрелый гений для славы не свершил возвышенных творений… Я скоро весь умру.

– Да окстись, свет Ляксандр Сергеевич! Я еще деток твоих не нянчила. Ты сто лет живи. Помереть никогда не поздно.

– Сбегу я отсюда, няня.

– Чур тебя! Что говоришь такое! Куда бежать-то! Пымают, посодют. Или в Сибирь сошлют.

– Здесь не Сибирь?

– Здесь не Сибирь. Здесь дом родной.

– Дом родной… как птица в клетке! Из Сибири хоть до Америки близко… Я отсюда через Дерпт в Грецию подамся.

– Побойся Бога! В Греции убивают. Байрона твоего где убили?

– Еще Гёте есть… – поэт грызет перо.

– Кто таков? Тоже убили?

– Не-а. Он «Фауста» написал.