Пушкин, как галилеянин, противополагает первобытного человека современной культуре. Той же современной культуре, основанной на власти черни, на демократическом понятии равенства и большинства голосов, противополагает он, как язычник, самовластную волю единого творца или разрушителя, артиста или героя. Полубог и укрощаемая им стихия – таков второй главный мотив пушкинской поэзии.

Галилеянин, напомню, значит христианин (иногда даже сам Христос). В Пушкине, таким образом, Мережковский выделяет два начала – христианское и языческое, и видит их примиренными, слитыми в высшем синтезе. И вот этот синтез, настаивает Мережковский, начисто утратила последующая, послепушкинская русская литература, даже не утратила, а сознательно от него отошла, отказалась. Мережковский далее:

Вся русская литература после Пушкина будет демократическим и галилейским восстанием на того гиганта, который «над бездной Россию вздернул на дыбы». Все великие русские писатели, не только явные мистики – Гоголь, Достоевский, Лев Толстой, но даже Тургенев и Гончаров – по наружности западники, по существу такие же враги культуры, – будут звать Россию прочь от единственного русского героя и неразгаданного любимца Пушкина, вечно одинокого исполина на обледенелой глыбе финского гранита, – будут звать назад – к материнскому лону русской земли, согретой русским солнцем, к смирению в Боге, к простоте сердца великого народа-пахаря, в уютную горницу старосветских помещиков, к дикому обрыву над родимою Волгой, к затишью дворянских гнезд, к серафической улыбке Идиота, к блаженному «неделанию» Ясной Поляны, – и все они, все до единого, быть может, сами того не зная, подхватят этот вызов малых великому, этот богохульный крик возмутившейся черни: «Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!»

В чем Мережковский безусловно прав, утверждая противоположность Пушкина его литературным потомкам? В том, что послепушкинская литература была демократической, была народной, даже лучше сказать народнической, а Пушкин очень хорошо чувствовал опасность такой позиции: он ведь написал «Капитанскую дочку». И никакое пугачевское преступное обаяние («бандитский шик», как сказал бы Мандельштам) не могло склонить его к народническому мифу. Проще сказать, он не был демократом, не верил, что народу дорога свобода: совсем наоборот.

Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.

Полагаю, что молодой Б. М. Энгельгардт в своей трактовке «Медного всадника» шел из цитированного текста Мережковского.


И. Т.: Но у Мережковского получается, что русская литература как раз и виновна в этом антикультур-ном бунте черни, она его вызывала и заранее одобряла.


Б. П.: Да, конечно, так и получается. И вот что еще в тему следует добавить. Я напал в сети на работу Б. Н. Пойзнера из Томского университета «Дух народа: Шпет о Пушкине». Густав Густавович Шпет – философ-гуссерлианец, репрессированный, натурально, большевиками и сгинувший в ГУЛАГе. В советское время Шпет успел издать «Очерк истории русской философии» – чрезвычайно острое сочинение, разрушившее много предшествующих и последующих русских культурных мифов.


И. Т.: Поначалу Шпет был выслан в Томск, университетский город, между прочим. И даже работа ему была дана по специальности: заказан перевод гегелевской «Феноменологии духа».