Келья, в которую меня бросили, была абсолютно пустая. Ни малейших следов обитания, даже лечь не на что. Странно, кстати, что они меня не связали. Двери там не было, а проход – такой же узкий, как окошко, – оставался открытым, сквозь него я вполне мог протиснуться.

Я решил дождаться, пока рассветет, пока отойдут онемевшие руки и ноги. Осторожность подсказывала, что спешить не стоит. Попытайся я сразу выбраться наружу, я мог бы впотьмах споткнуться и упасть – или потеряться в лабиринте лестниц и переходов.

Мое негодование не утихало, но вместе с ним росло отчаяние. Как мне хотелось добраться до моих мучителей, старого и малого, пригрозить разделаться с ними, наконец, вступить в рукопашную – второй раз я не дал бы застать себя врасплох. А вдруг они вообще ушли, бросили меня на произвол судьбы? Вполне допустимо, что именно так они расправляются с чужаками; что и отец нашего хозяина, и деды его, и прадеды промышляли разбоем испокон веков; что женщин в эти стены завлекали точно так же и оставляли умирать голодной смертью… Нет, лучше не заглядывать далеко вперед, нельзя поддаваться панике. Я нащупал в кармане портсигар. Несколько затяжек привели меня в равновесие; запах и вкус сигареты вернули связь с привычным миром.

И тут я увидел фрески. Их высветил постепенно разгоравшийся день. Фрески покрывали все стены и даже потолок. Они не были похожи на неумелое, наивное творчество крестьянских художников-самоучек; не были они похожи и на канонические изображения святых, сделанные богобоязненным иконописцем. В этих фресках была жизнь, чувство, цвет, глубина. Не знаю, имелся ли там какой-либо определенный сюжет, но лейтмотив прослеживался четко: поклонение луне. Одни персонажи были представлены коленопреклоненными, другие стояли во весь рост, и все простирали руки к полной луне, нарисованной на потолке. При этом каким-то непостижимым образом их глаза, выписанные с необыкновенным мастерством, были устремлены не вверх, на луну, а прямо на меня, вниз. Я курил и старался смотреть в сторону, но мне никак было не скрыться от этих глаз. Казалось, что я снова стою перед стеной, снаружи, и сквозь прорези окон за мной наблюдают безмолвные соглядатаи.

Я поднялся и затушил ногой окурок. Я готов был на что угодно, лишь бы не оставаться наедине с этими изображениями. Я шагнул к дверному проему – и снова услышал смех. Не такой громкий, скорее приглушенный, но явно издевательский – и молодой! Чертов мальчишка…

Я бросился прочь из кельи, проклиная его на ходу. У него мог оказаться нож, но мне было уже все равно. Он ждал, прижавшись к стене. Я различал его блестящие глаза, стриженые волосы. Я хотел дать ему пощечину, но он ловко увернулся и снова рассмеялся. И он был не один! За ним стоял кто-то еще! Их было трое! Все вместе они набросились на меня и повалили наземь, как куклу. Первый придавил мне коленом грудь и стиснул руками горло.

Я начал задыхаться, и он ослабил пальцы. Вся троица внимательно следила за мной, продолжая непонятно чему улыбаться. Теперь я разглядел их как следует. Этих мальчиков – или юношей – я видел первый раз. Никакого сходства с хозяйским сыном у них не было, да и с прочими здешними жителями тоже. Лица у них были необычные – такие, как на фресках.

Их загадочные миндалевидные глаза с тяжелыми веками, слегка раскосые, бесстрастные, напомнили мне глаза, которые я когда-то видел на египетском саркофаге и на древней вазе, пролежавшей не одно тысячелетие под слоем пыли и щебня в городе, стертом с лица земли. Все трое были в туниках до колен, с обнаженными руками и ногами, с короткими волосами; они поразили меня строгой, аскетической красотой и какой-то дьявольской грацией. Я попытался подняться, но тот, кто держал меня за горло, еще плотнее придавил меня к земле. Я понимал: тягаться с ними мне не под силу; им ничего не стоит швырнуть меня в пропасть у подножья Монте-Верита. Мне конец – раньше ли, позже ли… И Виктор умрет в деревенской лачуге один…