Никто не мог вообразить, что в этом чахоточном эротомане вспыхнет воин. Никто не ожидал, что приедет к ним существо из жил, костей, неразвитых мышц, среди которых выстукивает храброе командирское сердце.

Раньше нацболов вел Василий Ершов. Он имел длинное пальто, клокастую порыжелую бороду, бритую голову. Мужчина из Пушкино, где работал санитаром в больничке. В перестройку подписывался на литературные журналы «Молодая гвардия» и «Наш современник». Жена умерла. Он пришел в кружок молодежи и возглавил. Он, как и Иосиф, курил две дешевые пачки в день. У него, когда он сидел вечером в кругу ребят, были воспоминания, славянские, ясные, про ветерана, отдающего Богу душу на рассвете в спящей палате. Василий был мягким отцом для ребят, но вот приехал из Риги Иосиф, которому подходило библейское слово жестоковыйный

– Сколько у нас людей? – спрашивал Воронкевич.

– Сто человек в Москве, – отвечал Ершов.

– Надо бить! Больно бить! Нужна новая тактика, – говорил Иосиф.

Первая настоящая акция случилась в Большом театре в час премьеры колоссальной постановки, которая роскошью одеяний, раскатистыми басами и громом музыки символизировала возвращение в монархическую надежную гавань.

Ложи наполнились именитыми гостями, среди прочих по-свойски и деликатно улыбался тогдашний президент, как бы сообщая: я здесь главный, но это ведь такое дежурное дело быть главным, полно вам, оставьте почести… Занавес дрогнул, поплыла музыка, артист, игравший монарха, последний раз огладил драгоценную, колючую от стекляшек шапку, и вдруг…

На сцену с гиком ринулся отряд из зала! Вспыхнули факелы. Полетели листовки. Президент кокетливо отводил глаза, устало смеживал веки, морщил ноздрю. Ребят пинали, валили на пол, волочили по проходам. И хотя под деревянный стук, ропот публики, вскрики добиваемых президент набросил на лицо вуаль должностной скуки, жилка у его виска билась лихорадочно.

Голубая и злая!

Ребят лупили на допросах. На следующее утро Иосифа, выносившего ведро в мусоропровод, схватили на лестничной площадке. Ему драли волосы, душили ремнем от его же брюк, выбили клык.

Тем утром студент художественного училища, под побоями написавший на Иосифа показание, прыгнул из окна. Оставил записку: «Все отдаю партии» и нырнул. Но этот юноша не погиб, а, зацепившись за ветки дерева, повисел так немного под перебранку ворон-москвичек, свалился на снег и получил сотрясение мозга.

Иосиф не успокоился. С поредевшим хохолком и погнутым клювом он готовил новые акции.


Они начали шествия. У них чернели флаги. Они шли, не замолкая. Они шагали, топоча. Их стали блокировать, отлавливать на подступах, и, хотя они все же срастались в колонну, их оцеплял ОМОН и так держал под конвоем, ударяя или выхватывая кого-то…

Ершов, борода, голый череп, длиннополое серое пальто, похожее на шинель, выскакивал вперед, широко и бешено разевая пасть:

– Пусть моя кровь будет кровью партии, пусть моя плоть будет плотью…

Колонна повторяла монотонно.

Это была молитва. Утренняя. Черное знамя пропитывалось солнцем, встающим над Москвой. Мороз студил пену на оскаленных зубах. Они шли, зажатые конвоем, подхватывая крик, вскидывая кулаки.


Воронкевич созвал съезд. Был снят кинотеатр, куда поутру, хлюпая талым снежком, потянулись вереницы делегатов в черной коже с черными кожаными рюкзачками.

Иосиф возник на трибуне съезда и бодро, во всю силу легких, каркнул:

– Ура!

И предложил доктрину.

– «Снежинки ртом ловила, очень мило…» – Зал податливо смеялся. – Чего это? Снежинки, холод, сырость… Несчастная любовь, ангина… Зачем это? Зачем нам этот санный путь с однозвучным колокольчиком? Нам нужно четкое позитивное сознание!