С несчастным видом, вся в черном, бабушка сидела на холодном кафельном полу.
– Это от меня?
– А? – бабушка отрешенно смотрела в пространство между мной и дверным косяком. На лице у нее было выражение невыносимой муки.
– Ну ты же всегда говоришь, что тебя от меня уже тошнит.
Кряхтя бабушка поднялась с пола и, отодвинув меня в сторону, на слабых ногах пошла на кухню. Зашумел кран, потом телевизор и чайник.
А может, они просто забыли?
Я вернулась в комнату и хорошенько все там проверила. Нет, подарка нигде не было. Кота тоже.
Просто я надеялась, что бабушка подарит мне деньги на операцию, а папа – кота. Он обещал. Но папы дома тоже, кажется, нет.
Я легла обратно в постель и стала думать. Почему бабушке так плохо? С утра ведь ей обычно хорошо, давление поднимается лишь к вечеру. Утром плохо бывает только алкоголикам и беременным женщинам, но бабушка у нас непьющая, а значит… Получается, что…
Она беременна!
Но ведь ей же шестьдесят четыре года!
Меня прошиб холодный пот. Науке известны случаи, когда женщины рожали и в шестьдесят, и в семьдесят лет. А одна девочка в нашей школе родила в тринадцать! То есть, гипотетически, начиная с сегодняшнего дня, я тоже могу родить. И если мы родим с бабушкой вместе, то мой ребенок ей будет правнуком, а ее – мне кем? Кузеном? Внучатым племянником? И потом: бабушкин муж, мой дедушка и папин папа, давно умер. Выходит, ее ребенок будет незаконнорожденный?! Но тогда кто же отец?
Я вдруг вспомнила вчерашнего Вадима Николаевича, из больницы. Свитер! Так вот почему она его ему связала! Теперь все ясно. Эта мысль так потрясла меня, что у меня зашевелились волосы. В голове никак не укладывалось: как бабушка могла предать память дедушки? Ведь она же до сих пор носит по воскресеньям траур!
Я вдруг явственно представила себе, как мы с ней идем по парковой аллее с колясками. У нее серая (это бабушкин любимый цвет), а у меня синяя. Мы идем все в утреннем тумане, а в колясках в это время лежат наши дети примерно одного возраста. Звучит красиво – идем в тумане, но на самом деле это как через мокрую грязную тряпку идти. Мне не видно крошечных лиц наших деток, но я знаю, что похожи они как две капли воды на своих матерей. Мой – толстый с ухом, а бабушкин – весь в морщинках у рта.
Я прислушалась к себе: нет, не тошнит. Только в животе бурчит, потому что уже хочется есть. И потом, с чего бы меня тошнило? Пашка меня всего один раз поцеловал, да и то в щеку.
– ВиолЭтта! ВИОЛЭТТА!
– Чтооо?!
Бабушка сразу замолчала. Она всегда так делает: позовет откуда-нибудь издалека страшным голосом и сразу замолчит. Затаится. Иногда бывает, часами сидишь с ней в одной комнате, она тебе слова не скажет, а выйдет – и сразу начинается: «Вио-лЭээээээээтта!»
Я быстренько натянула штаны с футболкой.
– Виолэээээээээээээээээээээээээээээ-ээээээээээээтта!
Терпеть не могу, когда меня так зовут. Через длинную Э. Хотя через Е – тоже ужасно. Это папа придумал. На протяжении трех месяцев они с мамой решали, как меня назвать. А когда им позвонили из ЗАГСа и сказали, что если меня немедленно не зарегистрируют, то меня заберут в детдом, папа начал листать телефонный справочник. Как на беду, Виолетта Эдуардовна Пантерова было первым, что бросилось ему в глаза. Не спорю, это звучит интересно и даже интригующе, но моего папу зовут Иван Ботов. Этого они не учли.
Папе всегда казалось, что девочка с таким шикарным именем, как у меня, вырастет стопроцентной красавицей. Но он ошибся два раза: во-первых, шикарное имя – это Настя. У нас половину девочек в классе так зовут. А во-вторых, красавицы из меня абсолютно не выросло. Зато выросли ступни и правое ухо. (У меня тридцать девятый размер. Не уха, а ноги.)