. Историки поэтому не только отказываются от представления о тогдашних режимах как об «абсолютных», но и все чаще описывают самих правителей-реформаторов как не слишком «модерных» в смысле их политических представлений, целей и методов действия.

Фокус на домодерных аспектах политических режимов характерен и для новейших работ по истории петровской и послепетровской России. Исследователи подчеркивают важность неформальных связей, личностных механизмов и родственных сетей для политического процесса этой эры в противовес формальным, обезличенным и рационально организованным структурам. В результате выдающиеся правители эпохи выглядят гораздо более ограниченными в своей способности реформировать и «модернизировать», чем мы привыкли о них думать; зачастую кажется, что они с трудом балансировали поверх враждующих аристократических кланов, а то и вовсе становились игрушкой в их руках. С учетом этого великий «петровский водораздел» кажется некоторым историкам не таким уж и непреодолимым, а пресловутое «регулярное» государство, построенное первым императором, – не более чем фасадом, за которым сохранялись традиционные управленческие практики, социальные отношения и культурные модели16. Даже сам Петр в смысле своих ментальных привычек и интеллектуального горизонта воспринимается скорее как человек московского барокко конца XVII века, чем как рациональный предтеча «просвещенного абсолютизма»17.

В самом деле, уже несколько десятилетий назад профессор Дэвид Л. Рансел обратил внимание историков на важность аристократических группировок и патрон-клиентских связей в придворной политике и в правительственных конъюнктурах екатерининской эпохи, в формулировании и воплощении в жизнь монаршей воли18. Изучая роль боярских кланов и дворянских родственных сетей в Московском государстве, историки также подчеркивают преемственность в этом отношении между допетровской и послепетровской политическими системами19. Относительно недавно в работе П. В. Седова была предложена детальная хроника борьбы придворных фракций последних десятилетий XVII века, а Пол Бушкович в своем новаторском исследовании предположил, что и сам Петр управлял страной, балансируя поверх соперничающих группировок элиты, среди которых преобладали все те же самые боярские кланы, что правили страной и в предшествующем столетии20. Эти исследования «традиционных» аспектов политической истории хорошо сочетаются с работами, подчеркивающими влияние культурных практик XVII столетия на саморепрезентацию Петра как монарха. Даже заявляя о своем радикальном разрыве с прошлым, царь делал это во многом в рамках позднемосковской семиотики21. Недавние работы, посвященные государственному управлению в начале XVIII века, также показывают, как далеко оно отстояло от идеала рациональной, централизованной и эффективной бюрократии22.

Вопрос, таким образом, состоит в том, как нам объяснить несомненно наблюдаемое в XVIII веке расширение и рационализацию государства, усложнение и повышение эффективности все более инвазивных инструментов сбора информации и регулирования – не теряя при этом из виду и столь же несомненное преобладание «традиционных, персоналистских моделей» в этот период23. Ответ на этот вопрос, как кажется, предполагает описание самого зарождения институтов раннемодерного государства как раз из того непрестанного соперничества различных неформальных иерархий и сетей, которому справедливо уделяется столь существенное внимание в современной историографии. Характерные для раннемодерного политического процесса неформальность и персонализм должны быть прямо интегрированы в наш нарратив не только как напоминание о господстве «традиционного» на данном этапе, но и как ключевой механизм, способствовавший выработке более современных, «рациональных» и «регулярных» институтов. Это, в свою очередь, предполагает признание субъектности, «агентности» (