– Гоп со смыком это буду я! – пропел профессор и заметил: – Галочка, вы как жена сыщика должны знать эту песню. Ее кто поет: жулики или милиционеры? Я всегда путаю.
– Ее поют жулики.
– Ничего мотив, – сказал профессор, – а слова – так просто поэзия. Идите звоните вашему благоверному.
Галина Васильевна сняла маску и халат, стянула с себя перчатки и присела на краешек табуретки, чтобы прошла дрожь в ногах. Она видела затылок профессора; она видела, как кровь уходила теперь вверх – от шеи к затылку, и она понимала, как трудно далась ему эта операция, дерзкая и виртуозная, на почти безнадежном сердце.
Выглянув в коридор, она сразу же увидела Садчикова среди восьми мужчин, сидевших на скамейках. Он сидел, вытянув длинные ноги, и курил, низко опустив голову. Галина Васильевна подошла к нему и сказала:
– Здравствуй, родной. Он жив.
Что-то неуловимое, но понятное ей прошло по лицу Садчикова, она погладила его по щеке и присела рядом.
– Он уже говорит? – спросил Костенко.
– Он еще под наркозом. Но теперь все в порядке.
А потом, когда все смеялись и рассказывали что-то наперебой, мешая друг другу, в приемный покой выскочила сестра и крикнула:
– Галина Васильевна, скорей!
Стало тихо-тихо, и было слышно, как шальная муха бьется в окне, жужжа, словно тяжелый бомбардировщик. А потом все услышали, как простучали каблучки Галины Васильевны, и потом настала тишина – гулкая и пустая, как ужас.
У Рослякова остановилось сердце. Кончик носа сразу же заострился и сделался белым. Дали кровь в вену, но ничего не помогало. Тогда профессор вскрыл только что стянувшие грудь швы, отодвинул в сторону легкое и, взяв сердце своей желтой, сожженной йодом рукой, начал массировать его.
– Ну, – говорил он, – ну, ну, ну!
Он снова стал багровым, этот семидесятилетний профессор, и шея у него сразу же налилась кровью, и глаза сузились в меткие и всевидящие щелочки.
Сердце лежало в его руке, мягкое и безжизненное.
Он давил его сильно и властно. Он передавал ему силу и желание жить; он повторял все злее и громче:
– Ну! Ну! Ну! Ну!
Галина Васильевна стала рядом с ним.
– Остановка сердца, – сказал он. – Идиотизм какой-то! Ну! Ну! Ну!
Вдруг он замер: почувствовал слабый, чуть заметный толчок. Он сразу же ослабил пальцы и сдавил сердце едва заметным движением. Оно отозвалось – тук! Он сжал его еще слабее. А оно четче – тук!
– Ну же! – сказал профессор. – Мать твою! Давай!
И сердце снова сократилось.
– Где кровь? – сказал он. – Перелейте кровь! Быстро!
Дали кровь. И сердце стало все отчетливей и резче делать свою работу, а вся работа его – великая и мудрая – заключалась только в одном: в беспрерывном и размеренном движении.
– У него кончается наркоз, – сказала анестезиолог, – максимум три минуты.
– Терпи, парень, – сказал профессор Гальяновский и начал зашивать грудную полость. – Теперь терпи, коли выжил.
Галина Васильевна подошла к Рослякову и, нагнувшись к нему, стала говорить медленно и громко:
– Они все здесь. Они ждут тебя, Валя. Ты меня понимаешь? И Садчиков, и Костенко, и ребята из управления.
Росляков сосредоточенно смотрел в потолок и молчал. Глаза у него были огромные и бездонно-синие.
– Они все здесь, Валя, скажи, что ты меня слышишь, скажи!
Он ничего не мог сказать ей, потому что в горле у него была трубка, шедшая в легкие. Он только кивнул головой и нахмурился.
– Сейчас ты их увидишь, только будь молодцом, ладно?
Он снова кивнул головой, и Галина Васильевна увидела, как глаза у него стали темнеть.
«Как у новорожденного, – подумала она, – у Катюшки тоже потемнели глаза. Он новорожденный. Он был там, за гранью, он был мертвым».