Только в школе с ребятами она автомат без поломки. И дети не давят ей горло. Хотя… Нет, там она не поддается… Тетка же и дочки затыкают ей рот. Зачем она ходит к больной? Потому что больных надо навещать, приносить им конфеты, яблоки, интересные книжки? Вот и сегодня она несет тетке дыньку «колхозница». Ее собственные дочери закатываются от смеха. «Девочки, ну как так можно? Старый человек, сколько ей осталось?» Но им горло не придавишь, они все скажут четко, со всеми знаками препинания: «Она для тебя хоть что-то сделала?»

– Девочки, девочки, – тихо говорит Ольга. И снова перехватывает горло,

хотя, может, на этот раз просто сказать нечего. И на это ее «нечего» – взгляд Катьки, такой жалостливый, но не от жалости – от презрения. Мол, дура ты, мать, дура.

Вот о чем в то утро думали мать и дочь, идя по разным сторонам улицы,

одинаково склонивши головы. Это хорошо было видно птицам, и будь они болтливы, они обязательно чирикнули бы матери и дочери об этом. И те бы выпрямились, и пошли бы гордо, и гордо держались бы там, куда попали. Но птицы смолчали. В конце концов, это не их птичье дело.


Катька не знает, что на самом деле мать ходит к больной учиться процессу смерти. У Ольги мать умерла в сорок три года, их соседка по площадке шагнула из окна в тридцать пять, брат мужа в девятнадцать лет шел с работы и рухнул как подкошенный, за секунду до этого еще живой. Люди мрут неорганизованно, без правил, а у смерти должно быть свое правило, тогда и жизнь не упустит важного, не прошляпит время. Ольге хочется понять правило смерти, чтоб пригодилось в нужный момент. Хотя, с другой стороны, столько вокруг ликующей жизни! Соплюхи рулят машинами, безмашинные дорогими подолами метут улицы, покупают в магазинах такое, к чему она стесняется подойти. Иногда ей до смерти хочется хотя бы раз лизнуть какой-нибудь лобстер там или пекинскую утку. Наверняка гадость, но как же хочется попробовать! Но она сроду не попробует даже то, что в мелко нарезанном виде предлагают в магазине. Нищая что ли, чтобы кусочничать?

Так она думает, глядя на тетку, выталкивающую из щели рта неровные хриплые выдохи. «Смотри и учись, – говорит себе Ольга. – Не позволяй продлевать себе срок. Это некрасиво выглядит». «Роды еще страшнее, – отвечает себе же. – С виду еще гаже… Вот ведь какая получается штука. Человек проживает в рамочке из двух срамных уродств – рождения и смерти, а ему талдычат о красоте, величии, каком-то особом предназначении. А он, бедолага, просто должен добежать от одной кучки дерьма (первородного) до другой (посмертной)».

Нет, нельзя об этом возле больной, думает Ольга. Грех. Надо думать о чем-то светлом. Но ангелы не прилетают, не задевают крылом Ольгины сгорбленные мысли. У них разная среда обитания – у шестикрылых серафимов и женщины тридцати девяти лет, у которой проблемы с давлением, две взрослые девицы, муж, кандидат наук, сторожит базу, и у самой Ольги две работы: одна – до четырех, другая – с шести. А в паузе она колготится дома со стиркой или тут. У одра, или как это называется? Одр, одра, одру, одром, на одре… Надо будет узнать на первой своей работе, в школе, знакомо ли ее восьмиклассникам это слово. А потом на другой работе, в корректорском цехе. «Одром – ведром», – скажет ей ее подчитчица Груня, девица статей богатырских, но тупая до невероятия. Ей нравится писать, как слышится, и она – чистая душа – не узнает знакомые слова в правильно написанной форме. «Гляньте, Оля, что за слово… Маде-муазель… Они, че, спятили? Маде… Муде…»