– Почему?

– Ты не знаешь?

– Что именно?

– Рак. Неоперабельный.

– Нет, – растерянно сказал я. – Не знал.

– Да-а. – Он помолчал. – А у тебя как, идёт дело? Только честно.

– Честно: никак.

Мне даже стало легче, что я признался. А куда денешься, он же мне помог приехать в Дом творчества. А творчества никакого. Не оправдал доверия. Жену туфель лишил.

От дальнейшего объяснения меня избавила парочка, выходящая из корпуса на вечерний моцион: Серёга и Ганна-Жанна. Рыже-огненная, она прямо вестибюль осветила. Их пародист Петя прозвал Пара-цвай. Владимир Фёдорович поспешно ушёл. Серёга меня представил.

– Ты с обсуждения? И как там? Всё гениально? – И не давая ответить, продолжал: – Я тоже хотел пойти, а потом спрашиваю Жанну: тебя позвали? Она: нет. Ну, друзья мои, я не азиат, без дамы не пойду. А идти просить? Ну, такое не для нас, друзья мои. Это не апломб, а, если хотите, этикет. Да, Жанночка? – Жанна неопределённо хмыкнула. – Жанна, ты ему, – это он обо мне, – потом расскажи о том, как всё было с Рубцовым. – И уже для меня добавил: – Жанна с ними была знакома. И с этой, Дербиной, которая задушила, и с Колей. С Колей-то мы корешили, я тебе рассказывал. Так я и с Володей Фирсовым, с Геной Серебряковым, с Володей Цыбиным заединщики, на страже родины. Они не этот Евтух, который всегда на баррикадах. То в одну сторону постреляет, то в другую.

– Ты и с Пушкиным на дружеской ноге, – насмешливо сказала Жанна.

То есть использовал меня Серёжа, чтобы перед Жанной-Ганной выхвалиться. Никто его на читку не звал, и с Рубцовым вряд ли он корешил. Сейчас у Рубцова столько друзей развелось. А при жизни часто и переночевать было негде.

У меня в номере был мне подарок: на полу спал Сашок. На столе записка, закрывающая налитый до половины стакан: «Употреби».

Надо и мне собираться

Утром записка осталась, но прикрывала она уже не половину, а четверть стакана. То есть, как ни рано я встал, Сашок встал ещё раньше, отхлебнул, опохмелился и двинул на свои труды. Или, скорее, стеснялся за своё вторжение.

И опять мы бежали к морю. Уже сверху рубашек пришлось надеть свитера. На берегу торопились свершить обряд погружения, скорее одеться и обратно. Зрителей не было. Быстро одевались.

– Борода моя, бородка, до чего ты довела, – шутил Владимир Фёдорович о моей небритости, – говорили раньше: щётка, говорят теперь: метла. Правильно делаешь, от неё теплее. Скоро зима. А летом прохладнее.

– Дедушки же с бородами были. Потом на время прервалось, отец брился. А мне надо семейную традицию возрождать. Да и говорят же: мужчина без бороды все равно, что женщина с бородой. Или ещё: поцелуй без бороды, что яйцо без соли.

– Без карломарксовой? – засмеялся Владимир Фёдорович. – У ленинской бородки всех бы женщин увёл. – И обратился к прибою: – Эх море-морюшко: завтра у меня последний разочек. – Раньше тебя приехали, раньше уедем. Без меня побежишь?

– Но когда меня не было, вы же бегали сюда?

– А как же. Но с тобой повеселее было. Побежишь в одиночку?

– Как прикажете.

– Беги! И за меня тоже искупнись.

Назавтра мы его провожали. Вывалил весь корпус. Соизволило и начальство. Петр Николаевич вышел, Веня отметился, конечно, Серёга и Жанна, пара-цвай, вышли на крыльцо. С ними уже часто и драматург Яша гулял, был тут же. Владимир Фёдорович отвёл меня в сторону.

– Всё-таки я доцарапал повесть. Назвал «Ночь после выпуска», нормально? Выкинули молодняк в жизнь, а жизни не научили. Хотел вам с Наташей вслух прочитать, не получилось. Теперь, без паузы, сажусь за следующую. «Четыре мешка сорной пшеницы» назову. Нормально? Не переживай, что мало сделал.