– Они хотят свободы, – все продолжал он и продолжал, – а сами-то мечтают о том, чтоб кто-то за них думал, юдолил, страдал. Им же нужна не свобода, нет, не свобода как таковая, но нужны ее плоды.

Мы подошли к площади. В самой ее середине была огромная яма, заполненная водой, и в этой луже лежала громадная свинья, а вокруг нее носились ветры. Ветра испускались ею.



– Вот! – продолжал Григорий Гаврилович. – Извольте! Яма, грязь, лужа, смрад! Что нам стоит ее закопать, уничтожить? Ничего нам не стоит. Но не будет ли это началом уничтожения нашего самобытства? Нашей культуры! Традиций! Памятников! Можно зарыть, можно! Со всем тебе прилежанием! Но чем тогда наш городок будет отличаться от других городов? В чем будет заключена его изюминка, его особенность? И как быть с высоким чувством гражданственности? Как с ним быть? Как нам быть с этим существительным женского рода, неодушевленным, но находящим отклик в душах живых? Уничтожь приметы старины, заметы сердца, и за что же зацепится взор живущего и умирающего? На что мы укажем поколениям? С чем мы себя идентифицируем, наконец?

Что приходит сразу на ум, заговори мы об Отчизне? И что придет нам на ум, если все эти приметы будут уничтожены? И как быть, наконец, с этим невредным источником народного благосостояния, коей, например, является все та же свинья?

Григорий Гаврилович остановился и взглянул на меня строго, потом он продолжил:

– Споры о том, убирать или не убирать это все безобразие, идут и по сей день. Есть даже проект окаймления ямы и предоставления ей статуса государственного заповедника.

В этом момент я поймал себя на мысли, что думаю примерно так же, как и Григорий Гаврилович. Вернее, начинаю так думать, и, что самое интересное, ход моих мыслей, ход рассуждений и те слова, те выражения, в которых те мысли и рассуждения протекали, меняются. Меняется их стиль.

То ли погода, то ли природа, то ли то, что меня ведут и ведут по этим бесконечным, безлюдным улицам, то ли то, что меня ведет такой бесстрашный страж порядка, как Григорий Гаврилович, держа своей железной рукой за локоть, то ли… черт его, словом, знает…

Господа! Я вдруг стал думать, говорить, как он! Как они! Как они – те немногие, кого я уже здесь видел (раз и два), и, я в том совершенно уверен, как те, которых мне еще только предстояло увидеть, и как те, кого я не увижу тут никогда!

Поразительно! Все это поразительно! Все это поразило меня, как в те места, открытые для подобного поражения, так и в те места, о существовании которых я мог только догадываться и потому не сразу смог правильно их назвать, – вот!

Следующей мыслью, пришедшей мне на ум, была мысль о том, что все, о чем я сейчас подумал, есть полнейшая чушь.

Вот ведь незадача! Только что я ощутил, что все вокруг меня сошли с ума, но не прошло и мгновения, как я начал думать точь-в-точь как они, и нести при этом такую же околесицу!

Вот что случается в сумасшедшем доме!

Там сумасшедшие не только пациенты, но и весь персонал!!!

В ту же секунду, как только я обо всем этом подумал, раздался грохот. Грохот копыт. Туман разорвался – открылась перспектива. К нам приближалась кавалькада. Кавалькада всадников на лошадях.

– Поберегись! – раздался крик, – Поберегись! Всем встать к заборам! Принять! Принять!

– Что принять? – невольно воскликнул я, а мы тем временем с Григорием Гавриловичем уже приникли спинами к забору, и сейчас же мимо нас, поднимая неизвестно откуда взявшуюся пыль, пролетели всадники в старинных одеждах, в высоких шлемах, касках и кирасах.