Внимательно рассмотрела узор. Красивая была шапочка. Яркая. Пауль вообще любил яркую одежду, всегда ворчал, когда ему шили из некрашеного домотканого сукна или вязали что-то серое. И шапочки – лучше всего ярко-красные, с помпоном и кисточкой. Эта-то шапка ему наверняка пришлась по вкусу.

Марит положила шапочку на ступеньку и закрыла глаза. Только с закрытыми глазами можно заглянуть в прошлое.

Она представила себя в лесу в то проклятое утро, когда перепуганного Ингильберта хватил удар. Ее там не было, но она все же попыталась вообразить всю картину. Вот отец, дядя и Пауль склонились над трупом. Старшие решили отнести тело в село – значит, пошли рубить сучья для носилок. А Пауль задержался – его внимание привлекла шапочка Ингильберта. Наверняка смотрел на нее как завороженный – красно-бело-синяя, затейливой вязки. И скорее всего, не удержался – взял шапочку себе, а свою нахлобучил на покойника. Ничего плохого в виду не имел, так, решил примерить. И наверняка вернул бы шапочку – его собственная не хуже, хотя не такая многоцветная и, надо признаться, не так искусно связана… А Ингильберт, оказывается, зашил перстень в шапочку. Наверное, боялся, что за ним погонятся, – а кому придет в голову искать перстень в шапке? Никому. И меньше всего Паулю Элиассону.

А тут подоспел ротмистр со своими людьми, и он не успел поменяться шапочками с мертвым Ингильбертом.

Наверняка так и было. Ничего другого в голову не пришло. Она могла бы поклясться – так оно и было. Но проверить не мешает.

Марит отнесла перстень в сундучок и с шапочкой в руках пошла на скотный двор – поговорить со служанкой.

Открыла дверь коровника.

– Выходи на свет божий, Мерта, – крикнула в темноту. – Помоги, у меня ничего не получается.

Служанка, вытирая руки, подошла к выходу.

Марит протянула ей шапочку:

– Ты же отменная вязальщица. Посмотри – хочу перенять этот узор, а никак не пойму, как петли считать. Может, ты разберешься?

Служанка взяла шапочку и сказала вот что:

– Ой…

На лице изобразилось изумление. Она вышла из коровника на свет и еще раз посмотрела на шапочку.

– Где ты ее взяла?

– Не знаю… Бог весть сколько лет пролежала у меня в сундуке. А почему ты спрашиваешь?

– А спрашиваю я вот почему: шапочку-то эту я сама связала, вот этими руками. Для братика Ингильберта, в последнее… – она всхлипнула, – в последнее лето его жизни. Он в ней и ушел из дому, и с тех пор я ее не видела. Но как она оказалась у тебя?

– Кто знает… может, свалилась, когда он упал, а кто-то из пастухов подобрал и принес в усадьбу. Но тебе, наверное, не захочется с ней возиться. Такие воспоминания…

– Давай ее сюда… и завтра же получишь узор.

В голосе Мерты по-прежнему звенели слезы.

– Нет-нет. – Марит отвела руку. – Это мучительно…

– Ничто мне не мучительно, если это твоя просьба, Марит.

Да-да, никто другой, именно Марит вспомнила про Мерту Бордсдоттер, оставшуюся в полном одиночестве в хижине на лесном выпасе после смерти отца и брата. Вспомнила и предложила ей работу скотницы в усадьбе Стургорден в Ольсбю. Мерта считала, что всем обязана Марит – та помогла ей вернуться к людям.

Марит вернулась на крыльцо и взялась было за варежки, но работа не шла. Вновь прислонилась к балясине и задумалась – что теперь делать? Если бы кто-то в Ольсбю видел монахинь, женщин, оставивших земную суету ради жизни в монастыре, он мог бы подтвердить: Марит выглядела именно так, как выглядят монахини. На изжелта-бледном, словно восковом, лице ни единой морщины. И если не знать, сколько ей лет, не определить, молодая она или старая. Отрешенность и покой. Покой, доступный только человеку, полностью отказавшемуся от мирских желаний. Давно уже никто не видел, как она чему-то радуется. С другой стороны, сильно опечаленной ее тоже не видел никто.