Отец мой жалел бедную Хильду, часто посылал меня к ней играть, а когда я возвращалась затемно, говорил: «Доброе сердечко». Но он, как всегда, заблуждался. Мне было интересно играть с этой девочкой. Мы играли с ней в зеркальные прятки. Это такие прятки, когда одна зажимает уши и зажмуривается, а другая в это время тихонько прячется в этой же комнате; потом та, кто водит, берет в руки зеркальца и с их помощью начинает обследовать комнату. Жуть и азарт этой игры заключаются в том, что та, кто ищет, не двигается, а та, кто прячется, – перестает дышать и унимает стук своего сердчишка, чтобы не выдать себя. Под усиленный звук репродуктора я забивалась в нишу ножной швейной машинки, а Хильда брала зеркальца в растопыренные пятерни, как игральные карты, и, заглядывая в них, метр за метром прочесывала комнату преломленным лучом своего взгляда. Я гадала, засекли меня уже ее зеркала или нет, я слышала, как они стеклянно позванивают у нее в руках, будто кастаньеты, перестраиваясь, обследуют угол комода или тьму под кроватью, подбираясь ко мне все ближе; я физически ощущала, как комната кружится в ее цепких зеркалах, скачет по поверхности амальгамы, перебрасываясь из одного в другое неподъемными предметами, словно легкими шахматными фигурками, преломляя страшный человеческий взгляд под разными углами… Эти зеркальные углы впиваются мне в ребра, подталкивают меня, выжимают из безопасного места, затягивают в свои воронки, превращая меня в бесправное отражение. Нависая надо мной, Хильда направляла прожектор своего взгляда то туда, то сюда, и вот комбинация зеркал сводилась в один прицел, неизбежно поражающий цель по дыханию, по шелесту юбки, проявляющий меня из тьмы, как бы создавая заново и облекая в мою же собственную плоть… Страшная и опасная игра, из которой я выходила до того опустошенной, что, встретившись дома взглядом со своим отражением в прихожей, невольно вздрагивала. Через несколько лет Хильда умерла. Возможно, безутешные родители похоронили дочь вместе с коллекцией ее зеркал, которые, размножая, умножают теперь узкое пространство тесного детского гроба, сколоченного зэками из третьей рабочей зоны. Возможно, амальгаму под землей все больше разъедает могильная плесень, образуя острова, а затем и материки проплешин в зеркальном пространстве: скоро наши зеркальца ослепнут и пространство погаснет в них навеки.
А пока, наигравшись в зеркальные прятки, мы обе раскрываем свои совершенно одинаковые книги. У нее она на немецком языке, а у меня – на русском, с одними и теми же иллюстрациями-гравюрами старинного прекрасного художника. Я не говорю по-немецки, Хильда – по-русски, но мы как бы беседуем с помощью этой книги. Один и тот же отрывок я читаю ей по-русски, а она мне – по-немецки, а потом мы обе смотрим на картинку, помещенную на следующей странице: огромный Гулливер держит на раскрытой ладони крохотного человечка. Стоит перелистать несколько страниц – и все страшно меняется: теперь огромный человек держит Гулливера, стоящего на его бугристой руке. И хотя я уже хорошо знаю содержание этой книги, это превращение всякий раз вызывает во мне непонятную грусть и тоску. Неужели даже самое неизменное, наш собственный рост, когда мы уже выросли, может зависеть от географической широты и долготы? Отец уверяет, что может. Он говорит, что за несколько лет до моего рождения был таким же крохотным и слабым человечком, как этот Гулливер, причем ладонь, держащая его, в любую минуту могла сжаться в кулак, сдавить его ребра, выжать всю его кровь… Но, продолжал он, к этой гигантской ладони вовремя подлетел вертолет и унес его прочь. А когда папа вышел из вертолета – оказался нормального человеческого роста, как Гулливер до начала своих путешествий, и с той поры мой папа управляет собственным ростом по своему усмотрению. Пока мы рассматриваем картинки, идет снег, но он не может помешать нашей дружбе, даже если нас завалит по самые окна. Мы не боимся. В сенях каждого коттеджа стоит большая деревянная лопата на случай большого снегопада, если что, нас откопают, как это уже случалось и, может быть, случится еще не раз. Уже вечер. Снег идет по следу следов между домами и хозблоком, между домами и соснами. Снег не дает залежаться тропинке, но поутру она вновь вырвется из-под него, как распрямившееся дерево, которое пригнули к земле и потом отпустили. Мы с Хильдой читаем книгу. Она держит нас на своей огромной ладони… Пройдет много лет, а я все так же буду балансировать на краю ее смысла в пределах своего роста, невзирая на все мои путешествия. Эту повесть мне так же больно читать, как смотреть на солнце. Мы с Хильдой читаем, как огромная обезьяна утащила крохотного человечка и мохнатой лапой пытается сунуть ему в рот разжеванную пищу, которую она извлекает из-за щеки. «Я почти задыхался от дряни, которой обезьяна набивала мой рот…» Да, все так! Огромная обезьяна забивает глотку маленького человека пережеванной дрянью, и для того, чтобы не умереть от отвращения, надо, во-первых, постараться не видеть обезьяны, во-вторых, не думать о пище, измельченной ее челюстями и отравленной ее слюной. По мере сил именно так мы и стараемся поступать, вот только быстро стареем, и смерть всегда опережает нас…