– Дельный совет, спасибо.
– За мемсаиб я не волнуюсь, ты за ней присмотришь. А вот за тобой присматривать некому. Старайся быть послушным мальчиком.
– Ты тоже.
– Уже сколько лет стараюсь, – ответил Отец. И закончил классической формулой: – Теперь ты за главного.
Вот так я и остался за главного – в безветренное утро последнего дня предпоследнего летнего месяца.
Со столовой я перевел взгляд на свою палатку, затем на остальные палатки, затем на людей, снующих возле костра, на охотничий джип и грузовики, словно поседевшие от обильной росы, – и наконец остановился на парящей за деревьями грандиозной вершине, чьи роскошные снега сверкали в то утро особенно свежо и казались совсем близкими.
– Не застрянешь на грузовике?
– Ничего, дорога сухая.
– А то возьми джип, я обойдусь.
– Не настолько ты крутой, – усмехнулся Отец. – Я тебе хороший грузовик пришлю, а этот сдам. Парни говорят, барахлит.
Парни – так он называл местных, вату. Раньше в ходу был термин «пацаны». Для Отца они и сейчас остались пацанами: он помнил детьми либо их самих, либо их родителей. Двадцать лет назад я тоже звал их пацанами, и ни у кого даже мысли не возникало оспаривать мое право. Да и сейчас, пусти я в ход это обращение, они бы не возражали. Времена, однако, изменились: у всех теперь были имена и четкие обязанности. Не знать, как зовут твоих людей, во-первых, было невежливо, а во-вторых, говорило о небрежности. Бытовали также разнообразные клички – уменьшительные, ласкательные, насмешливые, обидные и безобидные. Отец иногда устраивал парням разносы – либо по-английски, либо на суахили; они это обожали; я никогда бы не решился поднять на них голос. Еще у всех до единого имелись секреты, существовали вещи, о которых было принято говорить лишь в узком кругу, как повелось со времен экспедиции Магади. Количество секретов постоянно росло, они дробились на подклассы, на полусекреты и правила, понятные без слов. Иные были с душком, иные до того потешные, что, бывало, увидишь, как один из оруженосцев ни с того ни с сего согнется от смеха, и тут же все поймешь, и тоже начинаешь хихикать, и вот уже вы оба изо всех сил стараетесь сдержать хохот, а потом полдня диафрагма болит.
Утро выдалось свежее и живописное. Мы выехали на равнину; вершина и рощица, где был разбит лагерь, остались позади. Впереди в зеленой траве паслись в изобилии газели Томпсона, а ближе к кустарнику бродили стада антилоп гну и газелей Гранта. Вот и импровизированная взлетная полоса – ее соорудили, когда трава еще не поднялась, погоняв взад-вперед пару машин и расчистив с одной стороны кустарник. Мачта, срубленная из молодого деревца, понурила голову после вчерашнего ветра, а старый мешок из-под муки, игравший роль ветрового конуса, безвольно повис. Мы заглушили мотор, я вышел и осмотрел мачту: она стояла крепко, хоть и криво, и ветровому конусу хватило бы легчайшего ветерка, чтобы вернуться к жизни. Высоко в небе клубились штормовые тучи, красиво рифмуясь с зеленью травы и белизной вершины, царившей над горизонтом.
– Хочешь пощелкать? – спросил я жену. – Пейзаж в цвете, со взлетной полосой.
– Все уже было, и даже лучше, чем сегодня. Пойдем большеухую лису посмотрим. И льва.
– Он сегодня не покажется, слишком поздно.
– Мало ли…
И мы поехали старой колеей в сторону солончака. По левую руку простиралась равнина, окаймленная неровным частоколом высоких деревьев с желтыми стволами и изумрудной листвой – там начинался лес, где водились буйволы. Высоко вздымалась старая сухая трава, и повсеместно лежали деревья, выкорчеванные либо слонами, либо ветром. Впереди виднелись ярко-изумрудные луга, а справа шли болота с островами густого зеленого кустарника, из которого торчали редкие крупные деревья с плоской кроной. Повсюду паслась дичь. При нашем приближении животные отбегали – кто галопом, кто ленивой трусцой – и опять принимались за еду. Если мы проезжали вот так, транзитом, или если Мэри щелкала фотоаппаратом, они уделяли нам не больше внимания, чем сытому льву: под ногами не путались, но и не боялись.