. Но это, успокаивал Харц, обманчивое чувство, фиксирующее не кризис демократии, а состояние нашего сознания. «…Внутренний “кризис демократии”… – скорее агония разума, нежели реального мира»[326].

О том, что классический образ демократии – «индивидуалистический, эгалитаристский образ прямого народного контроля на основе рационального соглашения и действия»[327], уже не соответствует реальности, говорили в своих выступлениях и другие участники Вашингтонской конференции. Признавая, что классические теории демократии были мощным оружием в борьбе против феодализма и монархии, они сходились в том, что «демократия, фактически существующая в массовых обществах, не может выполнить обещаний, содержавшихся в прежнем образе [демократии]»[328]. Поэтому требуется создать «новый образ» демократического общества, отвечающий реальностям новой эпохи. Это тем более важно, настаивали участники конференции, в условиях борьбы «против мирового коммунизма с его революционным elan и утопическими обещаниями»[329].

«Ревизионисты» полагали, что современная теория демократии должна являть собой систему эмпирически верифицируемых пропозиций, имеющих целью предсказание поведения операционально определяемых переменных и быть свободна от ценностных суждений. Это была типично бихевиоралистская позиция, чего «ревизионисты», собственно, и не скрывали и что отражало дух времени.

Как и следовало ожидать, «ревизионисты» попали под огонь критики – причем сразу с двух сторон: со стороны приверженцев «классической теории демократии» (они не переводились в Америке никогда) и со стороны сторонников так называемой партиципаторной демократии, ратовавшей, о чем свидетельствует ее название, за активное и широкое участие граждан в политико-властном процессе. «Ревизионистов» упрекали – и не без оснований – в редукции демократического процесса до верифицируемых переменных, которая уничтожала демократический идеал как таковой, а значит, устраняла и горизонт развития демократии; пессимистическом и статичном взгляде на человеческую природу; необоснованном отождествлении демократии с одним – а именно процедурным – ее элементом, презрительном отношении к основной массе граждан и т. п.

Но были и чисто политические – и тоже не лишенные оснований – упреки. Критики «ревизионистов», конечно же, разглядели трюк (мы говорили о нем выше), с помощью которого те спасали существующий строй, отождествляя демократию со сложившейся в Соединенных Штатах системой политических отношений. А поскольку, по мнению этих критиков, реальная власть в Америке находится в руках элиты, то «ревизионистские» концепции демократии квалифицировалась одновременно и как апология демократии для элиты. Апология скрытая, ибо в отличие от некоторых стран Европы, где еще в первой половине XX века проповедовались (и принимались частью общества) откровенно элитистские теории власти (Моска, Парето, Михельс, Ортега-и-Гассет), открыто пропагандировать власть элиты (пусть и элиты «из народа») в Америке было труднее, хотя и в США, как увидим далее, имелись свои элитисты.

Если верить Хантингтону, дебаты между «ревизионистами» и их критиками «к 1970-м гг… закончились и Шумпетер победил. Теоретики все чаще стали проводить различие между рационалистическими, утопическими и идеалистическими определениями демократии, с одной стороны, и эмпирическими, дескриптивными, институциональными, процедурными – с другой, приходя к выводу, что лишь второй тип определений обеспечивает аналитическую точность и эмпирическую референтность, делающие понятие пригодным к использованию. Широкие дискуссии о нормативной теории резко сократились, по крайней мере, в американских научных кругах, и на смену им пришли попытки понять природу демократических институтов, механизм их функционирования, причины их расцвета и гибели. Стало превалировать стремление к тому, чтобы в слове “демократия” было меньше лозунговости и больше здравого смысла»