– Думаю, это можно без особых трудов устроить, – сказал он дружелюбно. – Как я довольно пространно объяснял уже, суд уполномочил меня способствовать – в разумных пределах – облегчению любых подобного рода необоснованных страданий при условии, что и ты станешь сотрудничать настолько усердно, чтобы упомянутое облегчение страданий стало – г-хм – взаимно полезным. И я рад – на самом деле, можно сказать, я даже вне себя от радости, – что ты находишь такое сотрудничество желательным. – Он весь подался вперед, ко мне, так что нас обоих накрыло ароматами весны и цветения. – Стало быть, Господь сказал тебе: Поведай, чтобы знал всякий сын человеческий? Проповедник, я думаю, ты даже не представляешь, сколько божественной справедливости заключено в этой фразе. Скоро уж два с половиной месяца, как все только одного и хотят – знать, и не только в Виргинии и сопредельных ей штатах, но по всей Америке. Десять недель, пока ты бегал в лесах по всему округу Саутгемптон и прятался, словно лис, народ Америки жаждал знать, как ухитрился ты натворить столько бед. По всей Америке – на Севере тоже, не только на Юге – люди спрашивают себя: как сумели черномазые так организоваться, чтобы измыслить, да и чего уж там – осуществить, довести до конца такой план? И никто не может людям ответить, истина от них сокрыта. Все бродят впотьмах. А другие черномазые сами не знают. То ли не знают, то ли не умеют рассказать. Болваны пустоголовые! Болваны! Болваны! Ничего сказать не могут – даже тот, второй, еще не повешенный. Тот, у которого кличка Харк. – Он помолчал. – Кстати, давно хотел спросить: что это за имя такое?

– Наверное, родители его назвали Херкюлес, – отозвался я. – Думаю, Харк это сокращение. Но я не уверен. Никто не знает. Его всегда так называли.

– Вот, даже он. А ведь поумней, чем большинство других будет. Но уж упрям! Более упертого ниггера я в жизни не видывал. – Грей склонился ко мне еще ближе. – Даже он молчит. Получил в заплечье заряд дроби, от которого бык загнулся бы! Мы подлечили его… Скажу тебе честно, Нат, честно и откровенно. Мы надеялись, он скажет, где ты прячешься. Ну подлечили его, стало быть. Но его ничем не проймешь, это надо отдать ему должное. Даже тут, в тюрьме, задашь ему вопрос, а он сидит себе, зубами цыплячьи кости хрумкает и только скалится в ответ да хохочет, ухает, как филин какой. А из других негров ни один ничего и не знал толком. – Грей снова выпрямился, помолчал, вытер пот со лба, а я сидел и слушал шумы и голоса людей снаружи: вот что-то крикнул мальчишка, вот кто-то свистнул, вдруг простучали копыта, а фоном всему этому – многоголосый гомон, вздымающийся и опадающий, как отдаленный прибой. – Нет, дудки, – заключил он медленнее и тише, – Нат, только Нат – ключ ко всему этому кошмару. – Он снова помолчал, потом сказал тихо, почти шепотом: – Ты-то понимаешь, Проповедник, что один ты – ключ ко всему?

Я смотрел, как за окном падают скрученные золотистые листья платана. От неподвижности, в которой я просидел много часов, у меня перед глазами замерцали какие-то фигуры и тени, словно я мало-помалу, исподволь начинаю бредить. Они уже путались у меня в сознании с падающими листьями. На вопрос я не ответил, только сказал в конце концов:

– Так, говорите, над остальными тоже суд был?

– Суд? – переспросил он. – Суды, ты хочешь сказать. У нас тут их было до чертовой матери. Чуть не каждый день новый суд. И в сентябре, и потом, прошлый месяц у нас суды эти из ушей лезли.

– Да ну? Стало быть, вы… – В сознании молнией вспыхнула картина, как меня за день до этого гнали к Иерусалиму по дороге из Кроскизов: чьи-то сапоги, пинающие в зад и в спину, жалящие уколы булавок в лопатки, вокруг чьи-то расплывчатые яростные лица, лезущая в глаза пыль и плевки, виснущие на носу, на щеках, на шее (даже и теперь я чувствую их у себя на лице вроде чудовищной коросты, высохшей и накрепко приставшей), а над всем этим поверх угрожающего гомона толпы неизвестно чей одинокий крик – тонкий, истерический: «Сжечь его! Сжечь! Сжечь! Сжечь черномазого черта прямо здесь!» И во весь шестичасовой полуобморочный путь моя собственная вялая надежда, странно смешанная с недоумением: хоть бы они поскорей со своим делом покончили – сожгли бы меня, повесили, выкололи глаза, что там еще они собираются со мной сделать, – почему бы им не исполнить это сейчас? Но они так ничего и не сделали. Оплевывание длилось бесконечно, кислый привкус слюны меня теперь преследует. Однако, кроме этого, кроме пинков и булавочных уколов, мне никакого зла не причинили – удивительно! – и даже когда заковали в цепи и бросили в камеру, я думал: нет, Господь готовит мне какое-то особое спасение. А может, наоборот, мне измышляют особо изощренную кару, которую я не в силах себе даже представить. Что же до остальных – других негров и судов над