Егорыч говорил быстро, хрипло, с придыханием. Евгению Николаевич стало одновременно и страшно и смешно. Бывший полковник оказался отвратительным актером. Речь его звучала фальшиво, пафос отдавал мыльным душком. Егорыч прекрасно знал, какую порет чушь, но не испытывал ни малейшей неловкости.
– Ты считаешь меня идиотом? Ты врешь, как наглядная агитация брежневских времен. И не краснеешь. К чему бы это? Ладно, я устал от тебя. Если не можешь толком объяснить, чего надо, уматывай. Все, свободен.
– Я не вру, – невозмутимо возразил Егорыч, – возможно, я преувеличиваю, не совсем точно формулирую. Американка явилась сюда по вашу душу. Она будет вас обрабатывать. Вы устали. Но не от меня, а от себя самого. Вы сейчас в таком состоянии, что из вас можно веревки вить.
– Чем ты и занимаешься, – вздохнул Рязанцев, – у тебя какая-то своя игра, свои интересы. Мери Григ тебе мешает. Либо ты выкладываешь мне все по-честному, либо пошел вон!
Это было произнесено вяло и неубедительно. Кураж, вспыхнувший на минуту, тихо угас. Рязанцеву опять стало скучно, челюсти свело зевотой. Человек, который хамит не по природной склонности, а от бессилия, выглядит жалким. Евгений Николаевич был устроен достаточно тонко, чтобы чувствовать такие вещи, и озноб неловкости, который изводил его в последнее время, продрал как-то особенно мощно. Начальник охраны продолжал возвышаться над ним бело-голубой глыбой и нагло, неотрывно сверлил его взглядом. Рязанцев понимал, что, если сейчас плюнуть, позволить ему остаться, в дальнейшем он всегда будет диктовать ему свою волю. Надо заставить его убраться отсюда, во что бы то ни стало, хотя лень, и скучно.
– Ну что застыл? – спросил он, не сдерживая зевок. – Ты можешь идти, Егорыч. Свободен.
Бывший полковник больше не произнес ни слова, развернулся, направился к двери, хлопнул ею так, что зазвенело стекло. Самое неприятное, что он так и не ответил, уедет ли, останется ли, и что вообще собирается делать дальше.
– Меня здесь скоро замочат, – с тоской произнес рецидивист Булька и колупнул грязным ногтем краску на столе. – Я не убивал этого вашего писателя. А меня здесь точно замочат.
– Кто и почему? – спросила Зинаида Ивановна, вглядываясь в мутные несчастные глаза подозреваемого.
– В камеру психа посадили. Он на меня смотрит. Его посадили специально. Он меня замочит, но сделает так, будто я сам. Понимаете?
– Не совсем, – честно призналась Лиховцева.
Булька обшарил глазами маленькую комнату для допросов, поднял голову, оглянулся и уперся взглядом в Арсеньева, который стоял у него за спиной.
– Пусть она выйдет, – прошептал он, мучительно морщась, – я не могу при ней. Пусть выйдет.
Такое повторялось почти на каждом допросе. Булька не мог говорить при следователе Лиховцевой. Она, по его словам, была ужасно похожа на врачиху из диспансера, где он однажды проходил лечение от наркотической зависимости, и вызывала целую бурю тяжких воспоминаний. В тюрьме ему пришлось пережить несколько мучительных «ломок», он чуть не погиб. В итоге почти вылечился от наркомании, правда, сам пока не мог поверить в это.
Поскольку Булька оставался практически единственным источником информации по делу об убийстве писателя Драконова, приходилось считаться с его желаниями.
Всякий раз, когда он просил Зюзю выйти, он сообщал Арсеньеву какую-нибудь новую мелкую подробность. Иногда казалось, что он вот-вот признается если не в убийстве, то в чем-то еще, что существенно продвинет расследование. Он явно знал больше, чем говорил, однако кто-то контролировал его, держал на коротком поводке. Вполне возможно, с ним даже была заключена сделка. Ему обещали покровительство и комфортное пребывание на зоне, если он возьмет на себя убийство, которого не совершал.