Тут Элизабет немного склонила головку.
Фриц вдруг весь напрягся. Вот она… Вот она – именно та, которую он искал, – девушка для его картины. Он даже подался вперед. И само лицо, и его выражение – все такое, как надо. Он решил, что сразу же улучит минутку и поговорит об этом с госпожой Хайндорф.
Задумавшись о своем, он совсем пропустил мимо ушей разговор за столом. А ораторствовал большей частью молодой поэт, до того державшийся скромно и молчаливо.
Теперь же он говорил без умолку, причем очень возбужденно жестикулировал, назвал Гёте филистером, а его житейскую мудрость «уютом прикаминной скамеечки».
Фриц усмехнулся. Вечно эта трескотня, этот перезвон бубенцов… Между тем жизнь спокойно течет себе дальше.
Молодой поэт принялся за Эйхендорфа:
– Эйхендорф – эта сентиментальная романтическая размазня – давно устарел…
Но тут Элизабет перебила его речи:
– А я люблю Эйхендорфа!
Юноша умолк, смешавшись.
– Да, – продолжала Элизабет, – он намного душевнее, чем многие современные поэты. Ему совсем не свойственно пустозвонство. И он так любит лес, так любит бродить пешком!
– Готов вас поддержать, – вступил в разговор Фриц. – Я тоже очень люблю его. Его новеллы и стихи полны неувядаемой красоты. Он очень немецкий поэт! И при этом лишен национальной узости. Нынче это большая редкость. Сколько раз еще до поездки в Италию я повторял в уме или бормотал ночью вслух его строки:
– Вы были в Италии… – медленно промолвила Элизабет.
– Эта тоска по Италии почему-то сидит в нас, немцах, – заметил Фриц. – Во всех поголовно. Вероятно, она, эта тоска по итальянскому солнцу, коренится в двойственности немецкой души – точно также, как и тоска по мраморному храму Акрополя. И Гогенштауфены[4] из-за своей любви к Италии потерявшие империю и жизнь, от Барбароссы вплоть до юного Конрадина, казненного итальянскими палачами, – и наши художники, поэты, Эйхендорф, Швинд, Гейнзе, Мюллер[5] Гёте – его «Миньона»…
– Ты знаешь край… – затянула было советница.
– Спой-ка нам это, Элизабет, – попросила госпожа Хайндорф.
Ничуть не жеманясь, Элизабет направилась к роялю.
Откинувшись на спинку стула, Фриц слушал и не мог оторвать взгляда от изящной головки с тяжелым узлом золотых волос на затылке, окруженной нежным мерцающим ореолом света.
В саду зашумели кроны деревьев. Сквозь тихие звуки вступления вновь зазвучал чистый девичий голос:
Наступила тишина. Медленно растаял в воздухе последний аккорд. Элизабет встала и вышла на террасу.
Молодой поэт пробасил:
– Но это же прекрасно!
Какое-то время все молча оставались на своих местах, затем советница предложила гостям разойтись. Но хозяйка дома все еще не хотела отпускать Фрица, – ведь он пришел так поздно.
И Фриц остался, поджидая, когда хозяйка дома проводит гостей.
Тут в гостиную вернулась Элизабет. Фриц только собрался поблагодарить ее за пение, как вдруг заметил, что она плачет. В испуге он схватил ее за руку.
– Да нет, пустяки, – пробормотала Элизабет, – сущие пустяки. Просто на меня что-то нашло. Душа была так полна, что я вышла на террасу. Услышала внизу девичий смех и низкий мужской голос. И тут вдруг накатило. Не говорите тетушке, к тому же все уже и прошло.
– Можете довериться мне, – проронил Фриц.
– Я и сама это чувствую, мне с вами так спокойно, хоть я вас почти не знаю. Мне кажется, вы всегда будете готовы помочь мне, если понадобится помощь.