А когда все смолкало, отец оказывался в кабинете. И часто работал до утра при свете настольной лампы.
Даже когда у меня появилась своя семья, мы жили с родителями. А потому все, что было дорого отцу: литература, музыка, театр – так или иначе составляло атмосферу каждодневной жизни дома. Это происходило само собой. Мне всегда нравилось, как отец работает, как двигается, как невероятно тщательно бреется, как искусно убирает письменный стол. Перед тем, как сесть писать, он аккуратно складывал на столе книги, рукописи, протирал пыль. Целую книжную полку занимали картонные коробочки из-под папирос «Казбек» и еще какие-то папиросные коробочки, неведомых теперь названий, перетянутые резинкой, где хранились аккуратно разрезанные бумажки, наподобие библиотечных карточек, на которых папа записывал разные факты из биографии Лермонтова, цитаты, которые он выуживал, занимаясь в архивах. Коробочки были надписаны красным карандашом по темам. Это должно было быть всегда у него под рукой. Никто не допускался до уборки письменного стола и книжных шкафов. И когда наступал одному ему известный порядок, он садился за свою пишущую машинку или писал от руки хорошим понятным почерком. Был очень аккуратен и точен в движениях. Работал сосредоточенно, вставляя в машинку сложенные вдвое листочки, печатал, правил, опять печатал, отвлекался, чтобы что-то обдумать, и в это время извлекал из своей огромной коллекции какую-нибудь пластинку и начинал дирижировать воображаемым оркестром под звуки симфонии Бетховена, Малера или еще кого-нибудь. Любимых композиторов и, что важно, исполнителей было много. Знал музыку профессионально. Чувствовал ее. Руки были пластичные, вдобавок он еще напевал или насвистывал звучащую мелодию и был так погружен в музыку, что подчас ничего не замечал. Потом опять возвращался к письменному столу. А как он свистел! Теперь об этом мало кто знает, но те, кто слышал, поражались, как можно не только напеть, но и просвистеть симфонию. Потом опять садился за письменный стол. Свои тексты обязательно читал маме, мнением которой очень дорожил, нам с сестрой, проверяя на слух. В этих маленьких по формату зарисовках возникали творческие и человеческие портреты современников.
У отца было неправильное, но невероятно выразительное в моем представлении лицо. Крупный нос, умные, глубокие глаза, тонкие губы, потрясающая улыбка с ровным рядом зубов и очень живая мимика. При своей плотной комплекции, как ни странно, был очень подвижен. Он носил костюмы, белые рубашки, галстуки. Одежды было крайне мало. Отцу трудно было купить что-то по размеру в магазине, да и что в ту пору было в магазинах? Ровным счетом ничего. За границу тогда он не ездил. Поэтому мама, у которой был очень хороший вкус, выбирала в комиссионках какие-то правильные ткани. А в мастерской Литфонда известный портной (по-моему, его фамилия была Будрайтскис) раз в год шил отцу костюм. Он приходил к нам домой на примерки и начиналось… Мы с Мананой и няней тоже наблюдали за происходящим. Давали советы. Но главной по всем этим вопросам была мама. В результате костюмы сидели ладно, не морщили. У папы никогда не было отдельных концертных костюмов. По правде говоря, и возможностей таких не было. Он был и в жизни, и на сцене таким, каким он был. В белых рубашках, с чуть выпущенными из-под пиджака манжетами, в хорошо начищенных туфлях. Один раз перед выступлением, когда он уже одевался для концерта, куда-то запропастились резинки, которые надевались на рукава, чтобы манжеты не высовывались больше, чем надо. Поиски ни к чему не привели. От мамы влетело всем. Папа был взвинчен, говоря, что манжеты, если будут сильно торчать из рукавов пиджака, будут его отвлекать. Их придется все время подтягивать. Схватил ножницы и отрезал манжеты. Наступила зловещая тишина. Так и пошел на концерт. Но зрители этого не заметили.