Нет его.
Он спит сейчас в своем личном раю, где нет ни цифр, ни бесконечно длинных рядов слов. Только бесцветный туман: там даже голоса перестали разноцветным огнем вспыхивать.
Ничто не стучит в его голове, никто не показывает ему мучительных таблиц.
Приходит гроза и смывает громом и ливнем все наши обиды и расставания.
Прощай, бессмертие. Прощай, бесконечная память.
Здравствуй, вечно юная бабушка и отказавшийся от воспоминаний бедняга Ш., здравствуй, освобо-жденный Пруст, здравствуй, блаженное самозабвение.
Успеть попрощаться с небывшими
Ну вот и все. Ну вот и кончилось.
Небывалая осень построила купол высокий, потом отменила. Отозвала свой приказ облакам этот купол собой не темнить. Вышел сегодня вечером – холодно, стыло, темно. Вернулся домой, через час вдруг слышу – звук. Сначала я думал, что это кровать от чужого вожделения наверху скрипит или, не дай бог, протечка от соседей. Только потом понял: это дождь. За окном идет дождь. Купол высокий прохудился. Какая кровать, какой юный секс у соседей, какая протечка? Завтра выйдем – вот она, осень.
Бабье лето отменено, всё в прошлом, поэма «У самого моря» дописана, сидит в платочке, перед ней ведро семечек.
– Почем семечки?
– Пятьдесят рублей. Вот еще огурчики. Соленые. Возьми, мужик, огурчиков. Легче будет коротать мрак и холод. А вот валенки. На зиму. От покойного Коли остались.
– Ну, давай, стрекоза, свои валенки, семечки и огурцы. Сдача-то с пяти будет?
– Давай, муравей, без сдачи.
Обернулась ахматовская осень булгаковской.
…Константин Паустовский вспоминал, как однажды Михаил Афанасьевич устроил у него на даче странную мистификацию: прикинулся перед незнакомыми людьми военнопленным немцем, идиотом, застрявшим тут, в России, после войны.
Тогда я впервые понял всю силу булгаковского перевоплощения. За столом сидел, тупо хихикая, белобрысый немчик с мутными пустыми глазами. Даже руки у него стали потными. Все говорили по-русски, а он не знал, конечно, ни слова на этом языке. Но ему, видимо, очень хотелось принять участие в общем оживленном разговоре, и он морщил лоб и мычал, мучительно вспоминая какое-нибудь единственное известное ему русское слово.
И тут немчика осенило. «Ужели слово найдено?» – восклицала пушкинская Татьяна. Найдено-найдено, Татьяна Дмитриевна. (Кстати, удивительная вещь: мы никогда не задумываемся, какое отчество было у Татьяны. Ну, Татьяна и Татьяна. Уверен, что не меня одного сейчас резануло это «Татьяна Дмитриевна». А она ведь именно Дмитриевна: «Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, / Господний раб и бригадир, / Под камнем сим вкушает мир». Умер ее батюшка, а Татьяна Ларина находит нужное слово для определения Онегина.)
Так и немчик в исполнении Михаила Афанасьевича нашел свое слово.
На стол подали блюдо с ветчиной. Булгаков ткнул вилкой в ветчину, крикнул восторженно: «Свыня! Свыня!» – и залился визгливым, торжествующим смехом. Ни у кого из гостей, не знавших Булгакова, не было никаких сомнений в том, что перед ними сидит молодой немец и к тому же полный идиот. Розыгрыш длился несколько часов, пока Булгакову не надоело и он вдруг на чистейшем русском языке не начал читать «Мой дядя самых честных правил…».
Какой хороший поворот: и тут нам Пушкин мигнул.
Спи, бригадир Дмитрий Ларин; спи, Татьяна, смотри свой страшный, а потом эротический сон; спи, немчик, в русском писателе Михаиле Булгакове – придет время, все вы проснетесь, придете на наш страшный суд – и мы всех вас рассудим. Одним налево – спать на облаке, другим направо – никогда не спать, на углях совести, в котлах безнадежности. Только, пока живы, пока еще дышите, шу́тите, представляете немчика, пока вас не осенило (опять эта осень) единственное русское слово «свыня, свыня», – никогда не ложитесь спать днем.