Смеяться, когда нельзя!
                      И кровь приливала к коже,
                      И кудри мои вились…
                      Я тоже была, прохожий!
                      Прохожий, остановись!
                      Сорви себе стебель дикий
                      И ягоду ему вслед, —
                      Кладбищенской земляники
                      Крупнее и слаще нет.
                      Но только не стой угрюмо,
                      Главу опустив на грудь,
                      Легко обо мне подумай,
                      Легко обо мне забудь.
                      Как луч тебя освещает!
                      Ты весь в золотой пыли…
                      – И пусть тебя не смущает
                      Мой голос из-под земли.
1913

Этот же запах пробивается и в двух строфах стихотворения 1919 года «Тебе через сто лет», о котором я скажу позднее, о! – и этот запах тоже – запах пыли, никак прямо не упомянутый, но от которого щемит сердце:

                      И грустно мне еще, что в этот вечер,
                      Сегодняшний – так долго шла я вслед
                      Садящемуся солнцу, – и навстречу
                      Тебе – через сто лет.

Впрочем, может, его, этого запаха пыли и земли, там и нет. Но я его слышу. До такого наваждения, что когда уточнил дату написания стихотворения, то удивился: оно помечено августом, а я явно ощущаю апрельскую пустоту, с тем характерным запахом подсохшей, но еще голой земли и асфальта.

Но потом этот запах тоски и счастья пропадает. То ли дело в том, что Цветаева в эмиграции захотела писать даже не словом, не полсловом, а слогом (ее свидетельство). А слог, как известно, ничем не пахнет.

То ли оттого, что ей просто не нравился запах автобусов, рынков, больших чужих городов и всего остального слишком человеческого (она, кстати, в отличие от большинства ее великих товарищей и товарок, на мой взгляд, не была космополитичной: не тосковала по мировой культуре, как Мандельштам, не рвалась в Париж, как Ахматова, благо что видела его изнутри, не была инфантильным урбанистом, как Маяковский).

То ли оттого, что разучилась быть счастливой.

Но исчезло не только это.

Читая «вторую» Цветаеву (которая чисто стихотворно мне нравится гораздо больше «первой»), ловишь себя на ощущении, что «первая» жила как-то честнее и справедливее (пусть и интуитивно). То есть как будто все видя с разных сторон, глядя сверху, а не только со своей собственной стороны и из своего угла (каким бы прекрасным он ей ни представлялся: ибо нет прекрасных углов, все они затхлые).

Даже в таком детском стихотворении «Легкомыслие! – Милый грех…» есть уже это смотрение на всех и себя, в том числе сверху. Какое-то равноудаление от всего там просвечивает – через все «я», на которых автор так явно настаивает.

Вот это веселое стихотворение:

                      Легкомыслие! – Милый грех,
                      Милый спутник и враг мой милый!
                      Ты в глаза мои вбрызнул смех,
                      Ты мазурку мне вбрызнул в жилы.
                      Научил не хранить кольца, —
                      С кем бы жизнь меня ни венчала!
                      Начинать наугад с конца,
                      И кончать еще до начала.
                      Быть, как стебель, и быть, как сталь,
                      В жизни, где мы так мало можем…
                      – Шоколадом лечить печаль
                      И смеяться в лицо прохожим!
1915

…Чего ж тут говорить – стихотворение вполне альбомное, подростковое. Но вот это напряженное ощущение счастья (которое ничего ни у кого не требует) даже в такой незначительной лисьей черте, как легкомыслие, по-моему, стоит многого.