К вечеру Людовика немного успокоилась, и какое-то внутреннее чувство говорило ей, что недолго пробудет она в заключении. Или ее кто-нибудь вырвет отсюда, или, наконец, она силою воли и характера сама избавится от своих преследователей. Во всяком случае, обстоятельства так сложились, что теперь она уже забыла и думать о страшной смерти отца и о всех последствиях преступления относительно ее самой и ее будущности. Прошлое ее, детство, юность, обстановка и воспитание… а равно и блестящая картина будущности – являлись ей теперь каким-то великолепным волшебным сном, но сон этот был, в сущности, тяжелым кошмаром. Она поневоле должна была думать теперь о своем настоящем положении.

От усталости и волнения Людовика поневоле крепко проспала всю ночь. Наутро явился к ней тот же старичок и так же ласково спросил о здоровье, о ее привычках, вкусах, желая удовлетворить хотя бы малейшей ее прихоти. Вместе с тем он попросил Людовику рассказать ему подробно свое дело.

Старичок этот, директор сумасшедшего дома, выслушал ее горячее и страстное объяснение всех событий молча, просто, лицо его не выражало ни удивления, ни ужаса. Он слушал молодую девушку так же, как слушал бы журчание ручья, и только под конец ее повествования лицо старика несколько как бы оживилось, он показал больше участия к тому, что слышал.

Человек этот столько видел в жизни разнохарактерных умалишенных мужчин и женщин, что, несмотря на все нелепое повествование этой молодой девушки, все-таки в душу его запало сомнение.

– Скажите мне, верите ли вы всему, что я рассказала вам? – спросила дальновидная Людовика, окончив свой рассказ.

– Разумеется, разумеется, – поспешил проговорить директор.

– Стало быть, вы понимаете, что меня предательски привезли сюда, выдали меня за безумную из боязни моей мести и для того, чтобы я не могла вредить иезуиту и старой графине, меня заперли в сумасшедший дом.

– Ах! Кто это вам сказал? Разве это сумасшедший дом – это просто полугоспиталь, полупансион, где живут люди, не имеющие близких родственников или несколько расстроенные здоровьем.

Людовика усмехнулась. В голосе директора было слишком много фальши. Людовика отгадала, что эту фразу, это объяснение он дает, быть может, в тысячный раз в жизни.

На все вопросы Людовики: долго ли продлится ее заключение и дадут ли ей возможность доказать кому следует, что она не безумная? – директор пожимал плечами и отвечал уклончиво.

Людовика наконец не выдержала, начала плакать и, постепенно придя в сильное нервное возбуждение, объявила старику, что, подождав несколько времени, чтобы кто-нибудь явился и спас ее, она сама бежит из своей тюрьмы или решится на самоубийство.

Старик взял ее за руку и добрым голосом, с другим, добрым, выражением лица, менее официальным, как будто более искренним, стал ее расспрашивать.

– Я верю, я почти верю, – произнес он, – что все, что вы говорите, действительность, а не вымысел и что вы столько же сошли с ума, сколько и я; но дело в том, что я в качестве директора этого дома ничего не могу сделать. Моя обязанность обставлять вашу жизнь более или менее спокойно и удобно. Хлопотать о вас, подавать просьбы кому следует или допустить, чтобы вы жаловались, я никоим образом не могу – я только потеряю свое место. Но я обещаю вам сделать частным образом все, что будет от меня зависеть. Если кто-либо из города явится хлопотать за вас, то я не только не помешаю, но тайно буду помогать. Не можете ли вы назвать мне кого-либо в Киле из ваших знакомых или друзей, кто мог бы возбудить это дело?