К часу пополудни народу на площади собралось столько, что невозможно было протолкнуться. «Тайные агенты» все же ухитрялись протискиваться в толпе, раздавая деньги лодочникам, перевозчикам и беднякам, чтобы они кричали, что черный люд за принцев. Улицы, что вели к Гревской площади, спешно перегородили цепями.

В ратуше, раскаленной от зноя, словно печка, именитым гражданам было неспокойно. Ожидали Месье и принца де Конде, и, желая умерить нетерпение, королевский прокурор произнес длинную-предлинную речь, которая никого не успокоила.

Наконец появились принцы. У насупленного Месье солома на шляпу была надета по принуждению: Мадемуазель и де Конде долго его улещивали, прежде чем он согласился. Гастон Орлеанский уселся в кресло под балдахином, де Конде опустился на стул.

В этот миг появился посланец короля с письмом, в котором Его Величество выражал свое недовольство стрельбой пушек из Бастилии и открытием ворот Сент-Антуан, что «спасло мятежников». Однако он нисколько не винил в этом парижан.

Парламент решил выслушать, что скажет по этому поводу Месье. Гастон Орлеанский оказался не на высоте. Он бормотал что-то невразумительное, и смысл его речи уловить было трудно. Его Высочество поблагодарили, хотя и непонятно за что. Конде говорил более вразумительно, но нервно, он поклялся, что готов отдать и кровь и жизнь ради защиты города и изгнания кардинала. Ответ прево купцов едва можно было расслышать, так тихо он говорил, но то, что присутствующие расслышали, было совсем не то, что надеялись услышать.

Де Конде пришел в ярость и, покидая ратушу, громко воскликнул:

– Эти люди ничего не хотят делать для нас! Они за Мазарини!

Слова его послужили сигналом. С воплями и улюлюканьем толпа ринулась в ратушу, подожгла двери, принялась расстреливать и резать всех, кто попадался навстречу: советников и эшевенов.

На пять часов, примерно до одиннадцати часов ночи, смутьяны стали полными хозяевами города. Они грабили, жгли, резали. Ни де Конде, ни Месье не подумали вмешаться. Единственное, что сделал де Конде, чтобы угасить разбушевавшийся огонь… и жажду, это прислал пятьдесят бочек вина. Вино и утихомирило разбойников. Упившись так, как никогда еще не упивались, они валились с ног и засыпали. В конце концов, герцогу де Бофору, королю Чрева Парижа, удалось навести в городе какое-то подобие порядка и оказать помощь охваченной пожаром ратуше.

Очевидным стало одно: день Соломы, который мог бы стать наивысшим пиком Фронды и привести к власти Конде с благословения Месье, стал ее концом. Ощущение безнадежности сделало Мадемуазель проницательной, и в своих «Мемуарах» она напишет:

«Этот день – таково мое впечатление – будто удар дубины, прикончил наше дело. Он лишил доверия к нам людей благонамеренных, остерег отважных, уменьшил рвение тех, кто обладал им в избытке. Словом, все, какие только могли быть дурные последствия, воспоследовали за этим днем…»

И вот возникла одна из парадоксальных ситуаций, которые так свойственны французам. Люди были пресыщены войной, и кровавый день четвертого июля довел это пресыщение до отвращения. Сторонников войны не было, все жаждали мира. Но оставался один важнейший вопрос: как достичь его? Все мечтали о мире, но путь, ведущий к нему, каждому виделся по-своему. Мир с точки зрения королевского двора, мир с точки зрения парламента и мир с точки зрения Конде и его союзников сильно отличались друг от друга, потому что все стремились к власти. Фронда, по сути, вернулась к исходной точке, с какой началась, но время изменило соотношение сил.