Уголь хранился в железных ящиках, бункерах, которые назывались «ямами»: каждая «яма» вмещала от сорока до пятидесяти с гаком тонн. Самовоспламенившийся уголь нельзя было заливать водой прямо в бункере, от этого огонь только сильней разгорался. Матросам приходилось лезть внутрь раскалённого ящика, выбрасывать тлеющий уголь на металлическую решётку, чтобы другие матросы могли дробить этот уголь лопатами (по-морскому «шуро́вками»). Образовавшийся шлак сыпали в мусорные рукава – то есть за борт. Всё это происходило в дыму, в клубах жирной пыли, в пекле; вдобавок, поднялся ветер, пошла волна – корабль стало качать… Когда дали отбой пожарной тревоги, Минька едва стоял на ногах. Чёрных от гари матросов и унтеров отправили в кочегарную баню.
На «Цесаревиче» было две бани для нижних чинов: общая, так называемая «строевая» (её открывали по пятницам и субботам), – и «кочегарная», постоянно топившаяся для тех, кто работал внизу. Кочегарная баня была поменьше. Минька приписан был к строевой, причём всегда ходил в первую очередь, с унтер-офицерами: матросы ждали, пока вымоются унтера. Но после пожара было не до субординации: банщики запускали всех вперемешку.
Кочегарный предбанник был низким, длинным. Сквозь туман смутно виднелись запотевшие стальные опоры-пиллерсы. Электрические лампочки размывались острыми звёздочками, лучами. Голоса гулко бухали, как внутри бочки. Из-за переборок доносился плеск, гвалт. Босые ноги шлёпали по натоптанным грязно-серым следам, корабль покачивало, побалтывало, вода выплёскивалась из шаек, по линолеуму извивались угольные ручейки, сливаясь друг с другом то так, то эдак.
Вдруг Минька увидел, что буквально в трёх шагах от него, прислонясь к пиллерсу, неторопливо подвязывает порты тот самый матрос, к которому Минька целый день мечтал подобраться. Вид матросского тела возмутил Миньку не меньше, чем давешнее невозможное безразличие к Государю.
У всех мужчин, которых Миньке случалось видеть без верхней одежды, были бурые шеи и заскорузлые руки с обломанными ногтями, кривые мосластые ноги, фурункулы и угри от машинного масла, пятна от угольной пыли, порезы, кровоподтёки… Невозможный матрос выглядел совершенно иначе. Его мокрые тёмные волосы были гладко причёсаны. И весь он, от пояса до подбородка, был шёлковым, чистым и складным. Ни с того ни с сего Миньке вспомнился лакированный козырёк, Минька почувствовал себя броцки́м: ему захотелось сломать это гладкое, чистое и чужеродное.
Не подозревая об опасности, Невозможный матрос натягивал сапоги. Он по-прежнему опирался на пиллерс, склонился: Минька увидел, что у матроса на шее туда-сюда болтается… гирька? Круглая, вроде маятника напольных часов – часы, луковка? Но почему же на шее? Выпуклая… табакерка?.. «Ладонка! это ж… ладонка!» – плотоядно обрадовался Минька: появился законный повод придраться. Матросам, конечно же, разрешалось носить нательные крестики – но не ладанки.
Пол качнуло, и круглая гирька качнулась туда-сюда. Минька даже успел разглядеть, что на ладанке выдавлен крест. Вразвалочку – шаг-другой – Минька приблизился к наклонившемуся матросу – и вдруг сделал быстрый выпад, как будто хватал муху.
Однако ладонь осталась пуста, Минька почти потерял равновесие. Матрос непонятным образом успел выпрямиться – и стоял теперь перед пиллерсом, прижимая к груди свою ладанку, закрывая рукой.
– Снял сейчас же, – приказал Минька, ткнув пальцем.
Ещё одно беглое пояснение. На флоте (а уж тем более на образцовом флагманском корабле) действовала очень жёсткая субординация. Минька был старшим по званию. Он обращался к матросу. Матрос был обязан немедленно повиноваться.