Нет, никто не шел тогда.

Сейчас же Дмитрий Александрович неотрывно смотрит на свои руки, сложенные на коленях, и думает о том, что у него короткие пальцы и круглые, напоминающие чайные блюдца ладони. Например, когда он аплодирует, то у него получается глухой чавкающий звук, как это бывает, когда со всей силы наступаешь резиновым сапогом в мелкую лужу, из которой тут же и выдавливаются пузыри в форме мутных подслеповатых глаз неведомой рептилии.

Переводит взгляд на подоконник, на котором стоит алюминиевый электрический чайник.

– А что вас сейчас беспокоит, Дмитрий Александрович? – врач откладывает в сторону медицинский блин.

– Переворот на Гаити беспокоит, убийство Улофа Пальме и, пожалуй, достижение кометой Галлея своего перигелия во время визита в Солнечную систему, кстати, второго по счету в ХХ веке, – и вновь натыкается взглядом на свои ладони, которые ползают друг по другу.

– Интересно, – врач придвигается к столу, – Дмитрий Александрович, скажите, а вы мнительный человек?

– Думаю, что да.

– А в чем это проявляется?

Дмитрий Александрович неожиданно наклоняет голову направо, почти ложится ухом на плечо, и может показаться, что он прислушивается к чему-то, что звучит внутри него. Затем, выждав, когда боль в затылке станет невыносимой, резко меняет положение головы. При этом рот его сохраняется открытым, но не выпускающим из себя ни единого звука. Гудение крови в затылке нарастает, отчего спина инстинктивно распрямляется, словно наполняется сжатым воздухом, словно готовится вытолкнуть наружу заранее приготовленные слова.

И вот, когда голова возвращается в исходное положение, происходит извержение:

– Наверное, это проявляется в том, что я прислушиваюсь к себе, к своим воспоминаниям, к звучащим внутри меня страхам, голосам… хотя, впрочем, и не только к голосам – к болям, неизвестным ранее ощущениям, к возникающим из мелочей переживаниям, постепенно переходящим в яростное возбуждение… А еще меня начинают заботить детали, отдельные, не связанные друг с другом предметы, они пугают меня, потому что их количество растет, и от этого я свирепею, но не в общеизвестном смысле, а в смысле творческого неистовства, даже экстаза, когда необходимо весь этот вал, поток, это стихийное бедствие отразить в тексте или в рисунке. Я понятно выражаюсь?

– Вполне. – Врач встает из-за стола, подходит к подоконнику и, уже совершенно приготовившись взять чайник, чтобы наполнить его водой из рукомойника и поставить греться, произносит: – Мне не понятно другое, любезный Дмитрий Александрович…

– Что же?

– Какое отношение перечисленные вами события имеют к вашему творческому экстазу, как вы изволили выразиться? Ну все эти перевороты на Гаити, гонка вооружений, борьба за мир, убийства… Вижу, что они будоражат ваше воображение, но с какой точки зрения они интересуют вас – с событийной, с политической, с гуманитарной или общечеловеческой?

– Исключительно с точки зрения уходящего времени и соответствия ему слова.

– Ах вот оно что, – врач подходит к рукомойнику, открывает кран и через носик (потому что крышка уже давно приварилась к корпусу намертво) начинает заполнять чайник водой, – сейчас выпьем чаю, если не возражаете.

– Конечно, не возражаю.

– Стало быть, если я вас правильно понял, мы имеем дело с полистилистикой ваших речевых конструкций, которые, опираясь на цитирование, стилизацию и актерствование, переосмысливают время, доводя его восприятие до абсурда, извлекают некий первосмысл, за которым ничего нет. Пустота!

– Совершенно верно, – выдыхает Дмитрий Александрович. Впрочем, надо полагать, что это не выдох облегчения, а, скорее, знак того, что он с каждой минутой все глубже и глубже врастает в абсолютно непроходимые городские трущобы, в кущи собственных переживаний и воспоминаний. Начинает блуждать в них.