Клетки между ними заполняли тюдоровские розы, чередовавшиеся с геральдическими лилиями. Но один угол протек, и позолота там потемнела, а краска облупилась; в другом деревянные дранки покоробились и торчали из штукатурки. Десять минут, отделявших пробуждение от того момента, когда он протягивал руку к звонку, Тони пристально изучал эти изъяны, снова и снова обдумывая, как их устранить. И задавался вопросом, удастся ли ему найти мастеров, способных выполнить такую тонкую работу.
Фея Моргана стала его комнатой с тех пор, как он перешел из детской. Его поместили тут, потому что отсюда ему было удобно звать родителей (неразлучных в Гвиневере): он очень долго был подвержен ночным кошмарам. С тех пор как он поселился в этой комнате, он ничего не выбрасывал из нее и с каждым годом что-нибудь добавлял, так что тут образовался своего рода музей, где были представлены все периоды его развития – изображение дредноута, извергающего дым и пламя из всех пушек (цветное приложение к «Чамз»[5] в рамке), групповая фотография (с соучениками по частной школе), горка под названием «Хранилище», набитая плодами множества случайных увлечений: яйцами, окаменелостями, монетами; портрет родителей в кожаном складне, стоявший у его изголовья в школе; фотография Бренды восьмилетней давности, снятая в ту пору, когда он ухаживал за ней; Бренда с Джоном на руках после крещения; гравюра, изображавшая Хеттон до того, как его снес прадед Тони; несколько полок с книгами: «Бевис»[6], «Домашний плотник», «Фокусы для всех», «Маладые гости»[7], «Что нужно знать о законах землевладельцу и арендатору», «Прощай, оружие!».
По всей Англии люди просыпались подавленные и озабоченные. Тони десять минут блаженствовал, прикидывая, как обновить потолок. Затем потянулся к звонку:
– Ее милость звонила?
– Да, сэр, четверть часа назад.
– В таком случае я буду завтракать у нее в комнате.
Тони надел халат и шлепанцы и прошел в Гвиневеру.
Бренда лежала на возвышении.
Она потребовала себе современную кровать. В изголовье стоял поднос, на одеяле валялись конверты, письма и газеты. Голова ее опиралась на крошечную голубую подушечку, ненакрашенное лицо казалось почти бесцветным, перламутрово-розовым, лишь чуть более насыщенного оттенка, чем шея и руки.
– Ну как? – сказал Тони.
– Целуй.
Он сел рядом с подносом, она наклонилась к нему (нереида, выныривающая из бездонной глуби прозрачных вод). Не подставила губы, а потерлась щекой о его щеку, как кошка. Такая у нее была манера.
– Что-нибудь интересное?
Он взял несколько писем.
– Ничего. Мама просит няню прислать мерку Джона. Она ему что-то вяжет к Рождеству. Мэр просит меня что-то там открыть в следующем месяце. Можно, я не буду, ну пожалуйста?
– Нет, по-видимому, придется согласиться: мы давно ничего для него не делали.
– Ладно, только речь напишешь сам. Я уже состарилась для той девической, которая у меня была на все случаи жизни. Еще Анджела спрашивает: может, мы приедем на Новый год?
– Тут ответить просто. Ни за что на свете.
– Я так и думала… хотя, похоже, у нее будет забавно.
– Если хочешь, поезжай. А я никак не смогу вырваться.
– Да ладно. Я знала, что ты откажешь, еще до того как вскрыла письмо.
– Не понимаю, что за радость тащиться в Йоркшир посреди зимы…
– Милый, не злись. Все ясно, мы не едем. Я молчу. Просто мне казалось, что было бы занятно для разнообразия посидеть на чужих хлебах.
Горничная Бренды принесла второй поднос. Тони велел поставить его на подоконник и стал вскрывать письма. Он выглянул в окно. В это утро были видны лишь четыре шпиля из шести.