Разумеется, и на это не следовало обращать внимания – таково известное правило; но распространить его на Сашку я всё равно бы не смог. Поэтому полная правда состоит в том, что воздействие Сашкиных увещаний вовсе не заключалось в развитии во мне лучших, т. наз. сублимированных чувств, идущих на смену низкой страсти. Чувства мои к Сашке – оставались теми же снизу доверху; они всегда шли сплошь, неустанно виясь и заплетаясь; но возносимая ею молитва запрещения – а никак иначе нельзя понимать ее заклинающие глаголы – разила меня, как всякую иную нечистую силу, т. е. лишая меня именно силы, но оставляя лицом к лицу с присущей мне изначально нечистотой, явленной воочию: на второй-третьей минуте этих молитвословий и ускользаний Сашкин (или, быть может, мой?) ангел-хранитель давал мне видеть себя самого со стороны; он мне являл не душевную мою пакость, чего бы я всё равно не понял, – да и не было у меня никогда никакой души – один перегретый пар. Я видел себя в теле. И поневоле глядя на это копошащееся во тьме, источающее смрад, суетливое, гадкое и робкое существо, – что иное мог я ощутить к нему (т. е. к себе), кроме брезгливости и глумливого омерзения? – только это. Какие же претензии к девушке могли быть у подобного существа? – ни малейших. Пуще того. Эти обереги, эти призоры очес, некогда преградившие мне пути к Сашкиным стыдным местам, сохранили определенное влияние на всю мою дальнейшую жизнь – в том, что относится до бессознательной человеческой готовности к непрерывному самоуважению и доброжелательному снисхождению к собственным качествам. Именно непрерывность, автоматизм этой сохраняющей жизнь готовности были для меня – утрачены: я так никогда и не позабыл до конца увиденного от тогдашнего Ангела Сашки Чумаковой.
Не то чтобы я когда-либо впадал в болезненный бред, обвиняя себя в бывших и не бывших грехах, терзался теми или иными неискупимыми винами; всё это мне совершенно не свойственно; да и в целом ощущения мои несколько приглушены, я бы даже решился сказать – приторможены; в особенности это мое качество развилось за последние месяцы.
Но при каких-то – я затрудняюсь назвать их – обстоятельствах мне, безо всякой к тому подготовки, иногда вновь предоставлялась малоприятная возможность сколько-то последить за самим собою как за вполне посторонним человеком.
Это не было раздвоением личности или чем-то вроде «горней», с высоты, оценки собственных действий или хотя бы внешнего облика – с точки зрения каких-либо эталонных ценностей или, наконец, с позиции «Я-Идеала», – я подозреваю, что подобное составляющее моего «Я» во мне атрофировалось из-за длительного неупотребления.
Проще сказать, в этом наблюдении нет и до сих пор никогда не было даже признаков совестно́го акта. Всё не так изощренно: вот он идет, едет, – а случается, что сидит, стоит, молчит, говорит и т. д., – стриженный под машинку, заметно лысеющий с низкого бодливого лба, с крупноватым бесформенным носом, с четырьмя прямо и резко выложенными складками на щеках – по две на каждой; на вид – хорошо за полтинник; одет преимущественно в темно-серое и черное, среднего роста; вот он поравнялся со мной; вот миновал меня, наблюдателя, – и, глядя в его достаточно прочную, но, пожалуй, излишне напряженную спину, я в состоянии без труда определить, что бывшее на нем короткое пальто «в елочку» – из магазина Duffy’s[3]: какой-нибудь этакий Calvin Klein, а не то Ralph Lauren – не дороже того, но и не дешевле (меня некогда приучили разбираться в подобных предметах, и я отмечаю их признаки автоматически, притом что смысл моего знания-умения уже совершенно утрачен).