Я без труда мог распознать Сашкино дыхание – оно было в точности таким же, что достигало до меня в 1965–1966 годах; т. е. невесомо-летучее, прерывистое и всегда тревожное, но тревога в нем была не к беде, а к недоступной мне – и не для меня предназначенной – радости.
Она как будто намеревалась продолжить свои расспросы, но голос ее был совершенно заглушен лязгом и гулом: на мосту Врат Адовых показался длинный товарный состав. Вибрация, им распространяемая, передаваясь от рельсовой колеи к стальным конструкциям, а от них – к бетонной опалубке, затем охватила невысокую ограду, на трубчатый бордюр которой я опирался ладонями, а напоследок спустилась до уровня грунта – и сотрясла асфальтовое покрытие пешеходной дорожки. Амплитуда этих волновых колебаний была поистине ничтожной, но и мои руки, и ступни ног всё же восприняли их – отчего я, слегка отпрянув, произвел несколько мелких шагов, лучше сказать, засеменил в сторону от реки.
И на этом наша беседа прервалась.
Подобные встречи с А.Ф. Чумаковой не выбивали меня из колеи. Напротив, непонятным образом они утверждали во мне уверенность, что щадящий режим существования, который я помаленьку научился не нарушать, – себя оправдывает.
Основу этого режима составило старательное воздержание от хоть сколько-нибудь резких душевных движений, производящих во мне злокачественную ментальную вьюгу. А соблюдению принципа воздержания способствовала частичная утрата свойственного нам, русским, специфического ощущения безнаказанности.
На протяжении веков его питало господствующее в нас расширительное, а потому ошибочное толкование популярного теологумена «Бог всё видит». Даже признавая его бесспорно доказанным на практике (что, кстати, не более чем допущение), из него нельзя заключить, будто бы этой способности/свойства всевидения/всеведения непременно сопутствует постоянное Божественное сочувственное сопереживание наших обстоятельств и Его деятельное в них столь же постоянное со-участие.
Парадоксально, что по мере ослабления зависимости от религии и церкви – и даже ослабления самой церкви – наша ложная установка не только не ослабевала ей вослед, но, напротив, укреплялась. Т. е. наш национальный оптимизм не пострадал. Едва ли не решающую роль в этом сыграл характерный для нас порядок управления, усиленно воспитывающий и поощряющий нашу убежденность, что случиться с нами чему-либо непоправимому – не попустят. Нас чем-нибудь, да накормят; нас как-нибудь вылечат. И, главное, нас будут утешать, сурово и нежно уговаривать не отчаиваться, а мы будем сучить ножками-ручками и не соглашаться. Так оно и было. Мы хамили начальству и писали на него жалобы в сатирические журналы, а то и в Организацию Объединенных Наций; мы требовали наших месячных отпусков непременно летом, а чуть что – швыряли на стол начальника заявления об уходе; стуча кулаком и матерясь, мы требовали выдать нам трудовую книжку – отлично зная, что без работы не останемся и нам взамен отброшенного непременно предложат другое место. Мы с жестокой обидой перебирали отводимое нам даровое жилье – учитывая, что никто и никогда, ни при каких обстоятельствах не выставит нас на улицу.
И, повторюсь, именно так оно и было, мы не заблуждались.
В самом крайнем случае, если уж не помогало ни хамство, ни «Крокодил», ни Аркадий Райкин с Тарапунькой и Штепселем, – тогда мы шли на могилки Ксении Петербургской и Матроны Московской, где со слезами требовали того же, чего нам не удалось выбить у директора и премьер-министра.
Ужас положения состоял в том, что вожделенная помощь откуда-то приходила. Но мы не бывали уж слишком поражены этим обстоятельством, и наше ощущение безнаказанности оставалось неповрежденным.