Почти ежедневно, в любую погоду я совершал прогулки по высоко проложенному прибрежному бульвару, наблюдая, как небольшие, но мощные буксиры – ярко окрашенные и забавно усеченные, отчего казалось, будто по реке плывут этакие «полкораблика», утратившие всю кормовую часть, – волочили (или толкали перед собой) здоровенные неряшливые баржи, груженные строительными материалами. Река была весьма полноводна и хороша, со скальными порогами, но смотреть с набережной на самый берег ее я избегал: он был завален грудами разнообразного мусора – от пришедших в негодность унитазов, причудливо изувеченных кроватей, иных утративших первоначальный облик и название фрагментов людского обихода до постоянно подбрасываемых пищевых отбросов, служивших снедью грубым крикливым чайкам и молчаливым робким крысам, принадлежащим к распространенному в здешних краях изводу – мелкому и темно-серому.


Мосты Трайборо и Врата Адовы отклонялись вправо, проходя над островками Рэнделла и Варда, а буксиры – порожние и с прицепом, – забирая налево, выплывали по Гарлемке на широкую Восточную Реку, к дальним причалам острова Манхэттен, эллиптический выгиб которого был круто повернут ко мне тыльными стенами домов, что стоят на его 90-х – начальных 100-х улицах: там, примерно в полумиле от меня, всё было закатно, смазанно, с живописными потеками и отколами штукатурки: кофе с неразмешанным молоком, ржавчина, маренго, кое-где малиново-черное вяленое мясо.

Но эти гигантские строения, некогда смутившие впечатлительного Владимира Галактионовича Короленку, эти колоссальные зиккураты, усеченные пирамиды, ступенчатые прямоугольные выросты, сталактиты, друзы, римские термы и палаццо (наподобие того, где поминали мою Катю), увеличенные в десятки раз в сравнении с прототипами, – всё это вовсе не представляется мрачным, грозным, зловещим и нисколько не подавляет, как иногда принято говорить и писать. Прибавить к тому, что они, т. е. названные объекты, давно уже не внушают никакого восхищения техническими возможностями человечества; тем более что наше пышное манхэттенское великолепие было закончено возведением по крайней мере три четверти века тому назад – и по тогдашнему обыкновению обильно украшено нарочито сумрачными и томными поделками: металлическим и стеклянным литьем, разнообразной измышленной геральдикой, лепниной, ковкой и цветной штукатуркой.

Наши «небоскребы» – или, как звались они прежде, наши «тучерезы» – они кажутся уютными и печальными, пожалуй, даже смиренными, добродетельными – и – необычайно рано состарившимися. То ли наш остров таил в себе зародыш прогерии[11], то ли из его жизненного цикла была чудесным образом выпущена серединная стадия: за отрочеством последовала кратчайшая бурная молодость – и за одну-две ночи ее сменила протяженная стадия увядания, в которой мы теперь пребываем.


Та энергическая, будто бы победительная мощь, некогда взметенная на клепаных балках прямо от грунта в небеса, убежденная в том, что завтра будет еще лучше, а послезавтра – и совсем зашибись, – она куда-то ушла, расточилась, стала непредставимой и невоспроизводимой; но при этом всё обошлось без приступов отчаяния и гнева, без хлопанья дверьми, без падения с потолков изящных, в виде латунного переплетения орхидей и полевых лилий, люстр.

Быть может, есть только легкая растерянность во взглядах моих компатриотов.

И хоть изредка и взревывают желтые наши таксомоторы, ведомые суровыми сикхами в чалмах, а жизнелюбивый молодой негр, одетый в черную майку-балахон с серебряными изображениями танцующих скелетов и в особенные портки с мотней пониже колен, громко напевает похабную песню, при этом чуть ли не расталкивая широкими плечами встречных-поперечных, – всё это напрасно.