После бала
Страсти все не утихают. Оно и понятно: тема и правда болезненная. Она, эта тема, – тема “гибридная”, как и все прочее теперь: гибридная война, гибридный мир, гибридная история, гибридная память. И всё, как всегда, свалено в одну кучу – совершенно искренние и действительно возвышенные чувства самых разных людей, привыкших понимать это событие как исключительно семейное дело, и разухабистый “пир победителей”, победителей непонятно кого и чего.
К сентиментальности я отношусь неплохо. Более того, я и сам вполне сентиментален. Сентиментальность, если она не сопровождается надрывной крикливостью и ударяющим в нос дурновкусием, несет в себе катарсический потенциал. А мелодрама – это вовсе не низкий жанр, это младшая сестра трагедии, в счастливых случаях поднимающаяся до ее подлинного и очистительного, а не ложного, симулируемого пафоса.
То, что власть всегда использует частные человеческие чувства и светлые человеческие порывы, человеческий энтузиазм и жертвенность в своих исключительно шкурных и неблагородных, мягко говоря, целях, давно известно. Это, можно сказать, общее место.
Я в данном случае о другом. О тех самых “дедах”, которым “спасибо за победу”.
Это сейчас они “деды”, а для кого-то и “прадеды”. Это сейчас их стало удручающе мало. И вполне понятно, что по мере их убывания и, чего уж там, постепенного исчезновения эти вполне реальные – живые или ушедшие – люди превращаются в общественном и индивидуальном сознании в черно-белые картинки, покрытые густым, приторным и не очень прозрачным лаком. Это неизбежно, как неизбежно отчуждение реальной и не всегда аппетитной истории в удобный для употребления миф.
Я уже говорил, и не один раз, о том, что люди моего поколения, для которых “деды” были “отцами”, “дядями” и “тетями”, видят это все не вполне так же, как это видят те, кто помоложе.
Я рос среди фронтовиков, они были повсюду. И никакого специального отношения к ним не было. Что было вполне естественно: они всего лишь принадлежали к тому поколению, на голову которого упала война. Так уж случилось.
Они были совершенно разные – умные и глупые, добрые и жестокие, благородные и подлые, щедрые и жадные, красивые и уродливые.
Вокруг меня было очень много инвалидов – это воспринималось как часть нормального и привычного антропологического ландшафта. Вокруг меня было очень много тяжелых и иногда очень шумных и скандальных алкоголиков.
Я в изрядных количествах видел в электричках и на рынках так называемых “самоваров”, грохотавших на своих маленьких платформах-подставках с подшипниковыми колесиками. Такими же точно колесиками гремели по тротуарам самодельные мальчишеские самокаты.
Я слышал вокруг себя много разговоров и рассказов про военный быт. Мне, выросшему на книжках про героев вообще и про пионеров-героев в частности, он казался предательски непривлекательным.
Фронтовики клубились около пивных точек. Они ругались, обнимались, пели хриплыми голосами. Я слышал, как один из них рассказывал другому о том, как он был в плену. “У немцев там был порядок знаешь какой? – с непонятным мне почтением говорил он. – Не то что у нас. Там не посачкуешь. Там тебе быстро… ”
Я слышал, как подвыпившие фронтовики вслух костерили “сук-особистов”. А ведь это было небезопасно тогда.
Я помню учителя физики Николая Кузьмича, про которого говорили, что он “контуженый”. Значение этого слова стало окончательно понятным для меня в тот момент, когда он за мое плохое поведение запустил в меня тяжелой стеклянной чернильницей, но, к счастью, не попал. Помню, как притих класс и я вместе с ним. Помню, как по задней стене класса разлилось огромное чернильное пятно. Помню.