Через несколько дней они привыкли к праздной, живописной пестроте итальянской жизни, привязались к Риму, как к живому существу, впитывая всем сердцем звуки, краски, запахи его, изумляясь, восхищаясь, сердясь, смеясь… И очаровываясь им все сильнее.
Разумеется, дам в одиночку более не отпускали. Даже Гаэтано был признан недостаточным защитником. Обыкновенно езживал с ними Фальконе: весь в черном, суровый, важный, чье выражение лица, походка, речь были бы уместны у короля, скрывающего свою судьбу под плащом скромного синьора. Лиза глазела по сторонам, краем уха рассеянно слушая, как Августа и Фальконе садятся на своего любимого конька: спорят о государственности. Все это казалось ей пустым звуком.
Хоть и робела признаться в том подруге, созерцание платьев, шляпок, карет и вообще живых римских улиц было для нее куда завлекательнее зрелища мертвых камней. Особенно Испанская лестница.
Высоко над Испанской площадью возвышается церковь Trinita del Monti; перед нею лежит небольшая площадка, а с нее ведет вниз громадная, в сто двадцать пять ступеней, в три этажа, лестница с террасами и балюстрадами, главным и двумя боковыми входами.
Народ целый день снует вверх и вниз; и даже Августа принуждена была признать, что спуск по Испанской лестнице достоин ее внимания…
Здесь-то и встретились Августа и Лиза с Чекиною.
У самого подножия Испанской лестницы сидел толстый старик, словно сошедший с одного из мраморных античных изображений Сильвана[10], даром что был облачен в какие-то засаленные лохмотья. На полуседых, кольцами, кудрях его лежала шляпа, более напоминающая воронье гнездо, а пористый нос цветом схож был с перезрелою сливою. В кулачищах его зажаты были несколько обглоданных временем кистей и грязная картонка с красками; вместо мольберта, как можно было ожидать, перед ним прямо на парапете лестницы сидела какая-то женщина в поношенном черном одеянии и несвежем переднике. Определить, молода ли, хороша ли она, было невозможно, ибо Сильван с сумасшедшей быстротою что-то малевал на лице ее, будто на холсте.
– Батюшки-светы! – воскликнула Лиза, дернула за юбку Августу, уже садящуюся в карету, которую предусмотрительный Гаэтано подогнал к исходу лестницы. – Ты только взгляни, Агостина!..
Молодая княгиня оглянулась и ахнула.
– Да ведь это всего-навсего рисовальщик женщин! – послышался снисходительный голос Гаэтано, поглядывавшего с высоты своих козел, искренне наслаждаясь зрелищем столбняка, в который впали его хозяева.
– То есть как это – рисовальщик женщин?! – спросили они чуть ли не хором. – Ты хочешь сказать, он рисует картины с фигурами женщин?
Гаэтано весьма непочтительно заржал.
– Он не рисует картины! Разрисованный товар сам является к нему! – смутился Гаэтано под ледяным взором Фальконе. – Предположим, высокочтимые синьоры, подбил какой-то юноша глаз своей подружке. А ей нужно в гости или еще куда. Она сейчас к рисовальщику женщин, и он за пять или десять чентезимо наводит ей прежнюю красоту.
Не успел Гаэтано договорить, как рисовальщик отстранился от своей «картины», взирая на нее по меньшей мере с видом Боттичелли, завершившего свою «Примаверу».
О нет, здесь речь шла о куда большем, нежели подбитый глаз! Перед ними было не лицо, а грубо размалеванная маска: некие разводы на тщательно загрунтованном холсте, и среди этих свинцово-белых и кроваво-красных пятен сверкали огромные черные глаза, полные слез.
При виде двух богато одетых дам эти глаза зажмурились, наверное, от стыда; женщина резко повернулась, побежала вверх по ступенькам, как вдруг с жалобным стоном метнулась обратно. В глазах ее теперь был ужас. И тут же стала ясна причина этого.