В сущности, обвинению предстояло натянуть сову на глобус, ибо никаких доказательств чего-то большего, нежели «массовые беспорядки», не было. Кроме разве что «французских» (трехцветных) кокард, украшавших шляпы некоторых протестантов, все было чище чистого. Например, «крамольный» протокол февральского совещания куда-то делся (его нашли только лет двадцать спустя), да и трупов или хотя бы покалеченных в ходе «мятежа» не случилось (сами же оценщики под присягой подтвердили, кто крику было много, но рукоприкладства практически не случалось). Что же касается лично Фриса, то в ходе перекрестного допроса выяснилось, что именно он убеждал толпу успокоиться, не брать в руки оружия, и более того, помогал оценщикам убраться подобру-поздорову. Исходя из чего, защита и настаивала на том, что диссиденты всего лишь стремились заявить о своем недовольстве законом и добиться назначения других оценщиков, которым они доверяли, а большинство осложнений случилось просто из-за незнания подзащитными английского, а оценщиками – немецкого.

Но тщетно. Ни квалификация адвокатов, ни их красноречие не могли отменить тот факт, что суд решал вполне конкретную задачу, а потому все действия диссидентов (их называли исключительно «мятежниками») – угрозы оценщикам, «походы» на Квакертаун и Вифлеем, требования к судебным исполнителям убираться восвояси – рассматривались в максимально сгущенных тонах. «Явным признаком измены» власти объявили даже разговоры о предвзятости обвинения, пригрозив вводом войск и огнем на поражение по «сборищам более пяти мужчин», – и в итоге вердикт жюри присяжных оказался вполне предсказуемым: «Да, виновен, снисхождения не заслуживает», так что 14 мая, в день оглашения приговора, никто не сомневался в том, что Фрису, и не только ему, отвесят «вышку». Однако накануне защите удалось раздобыть доказательства личной неприязни двух заседателей к подсудимым, а пренебречь этим нюансом, не рискуя вовсе уж потерять лицо, власти не могли. И дело пошло по новому кругу, уже не в Филадельфии, а в тихом Норристаунке, где начальник тюрьмы, жалевший подсудимых, взял за правило выпускать их по утрам на подработки, под честное слово, которое никто, даже те, кому светила петля, и не подумал нарушить.

Делу венец

11 сентября пошло по второму кругу. Поначалу с определенной тенденцией к смягчению, не потому, что доказательств измены не было (это мало кого волновало), а просто за скандальный повод уцепились оппоненты президента Адамса и «хозяев жизни» – демократы-либералы Томаса Джефферсона, – и резонанс решили как-то смягчить. Единственное, что теперь требовали от Фриса и «немцев», это признать введение «оконного налога» законным, а себя виновными, и дать обязательство не требовать возвращения денег на том основании, что войны с Францией так и не случилось. Однако от такого приличного предложения подсудимые категорически отказались, и в конце концов, – еще раз повторю, при полном отсутствии улик (в связи с чем 20 подсудимых были оправданы вчистую, а пятеро, признанные «участниками сговора», получили небольшие сроки), – Джона Фриса и двух его соратников все же приговорили к повешению. А судья Томас Чейз, сочтя необходимым объяснить изумленным людям причину столь сурового решения, официально заявил, что «Лица, позволяющие себе громко и неприлично осуждать самое лучшее, самое мягкое правительство в мире, высказывая сомнения в законности его решений, должны пострадать в пример всем остальным».

Впрочем, 21 мая 1800 года, за три дня до приведения приговора в исполнение, президент Адамс подписал помилование и амнистию всем приговоренным, пояснив, что «проучить этих мелких людей было бы полезно, однако не следует сдавать козырь на руки большим людям», то есть Джефферсону. Что было, в общем, здраво, но нисколько не помогло: немецко-голландские общины Новой Англии беспредела не простили, и федералисты проиграли выборы с позором: м-р Адамс оказался даже не на втором месте. Новое же руководство, встав у руля, провело через Конгресс закон о недопущении впредь введения центральными властями «чрезвычайных» налогов без консультаций с властями штатов.