Он столкнул с коленей кошку с уродливой лапкой, приподнял мой подбородок и посмотрел в глаза так, будто понимал, что я все еще думаю об отце, который так и не дождался, когда я вернусь в Сент-Луис и попрошу прощения за ту муть, которой забила свою голову, и за то, что к двадцати семи годам выдала только две никчемные книжки.
Мы одновременно обернулись, заметив какое-то движение в конце садовой дорожки. У дверей в кухню стояла повариха с полотенцем в руке. Я, поняв, что мы не одни, испугалась, а Эрнест отреагировал на ее появление равнодушно, как будто она была пустым местом.
– Ты хорошая девочка, и хватит уже так переживать из-за своей книги, – заключил он. – Ни к чему понапрасну себя накручивать. Просто пиши, Дочурка. Сядь и пиши.
Ки-Уэст, Флорида
Январь 1937 года
Когда я была девочкой, мы с Мэти порой садились солнечным субботним утром в дребезжащий, раскачивающийся трамвай и ехали к озеру Крев-Кёр. В нашей корзинке для пикника были сэндвичи, яйца, фрукты и лимонад, а еще томик стихов маминого любимого Роберта Браунинга. Крев-Кёр в переводе с французского означает «разбитое сердце». Если верить легенде, его так назвали, поскольку в нем утопилась какая-то влюбленная дурочка. Но я думаю, что на самом деле причина совсем в другом: очертания озера очень напоминают сердечко. Красивые легенды нравятся людям, но обычно они далеки от истины.
Так или иначе, для меня Крев-Кёр ассоциируется не с разбитыми сердцами, а скорее наоборот, с обретенными. Дома моя мама слишком часто отвлекалась на мировые проблемы, но, когда мы с ней устраивали пикник под ивой у водоема, ее сердце принадлежало только мне одной, и никому больше. Склонившиеся к земле ветви ивы окружали наш уютный мирок. Мама читала «Монолог испанского затворника», а тихий плеск воды о камни служил прекрасным фоном, потому что произносимые вслух слова всегда заставляли нас хихикать.
«Бррр… Вот она, ненависть сердца моего!»
Меня всегда завораживали строки: «Я напишу скрофулезный французский роман, скорбным шестнадцатым шрифтом удвоив страницы на серой бумаге».
Однажды я спросила:
– А что такое «скрофулезный»?
– Скрофула, милая, – это болезнь, туберкулез шейных лимфатических узлов. А скрофулезный… я полагаю, это означает «больной», но тут поэт имеет в виду болезнь нравственную.
– Что в романе много плохих слов?
– Думаю, да.
– Не может это слово такое значить! – запротестовала я.
Мама рассмеялась:
– И что же, по-твоему, означает «скрофулезный»?
– Чудесный. Или… восхитительный, с оттенком очарования и щепоткой глупости!
Мэти развеселилась еще больше.
– Новая трактовка от Марты Геллхорн: скрофулезный – это восхитительный, да еще и с оттенком очарования!
– И со щепоткой глупости.
– И со щепоткой глупости, – согласилась она.
В такие дни не было никакой спешки, только синее небо и солнце, которое припекало в самый раз, а мама слушала меня внимательно, не перебивая, и позволяла придумывать значения слов на свой вкус. Весной сладко пахло ландышами и фиалками, которые, расцветая, становились похожи на сердечки, совсем как озеро. Мне всегда хотелось нарвать цветов и сделать букетик для Мэти, но она не позволяла их трогать.
– На цветы можно любоваться, но забрать себе их нельзя. Так обстоит дело со всем прекрасным в этом мире, включая и тебя, моя милая.
Для мамы я была красавицей, она мною любовалась. И Эрнест тоже. «Ноги от шеи и маленькое черное платье. – Таким, как позже признался Хемингуэй, было его первое впечатление, когда он увидел меня в Ки-Уэсте. – Каблуки подчеркивали рост, на таких большинство высоких девушек сутулятся. Светлые волосы, высокие скулы и чувственные губы на личике школьницы. Да уж, ты знала, как на тебя реагируют мужчины».