А тем временем боль в моем желудке медленно, но верно, как и было запланировано, спустилась в кишечник и начала творить там хаос. Слушая, как отец перекинулся со «Старбакс» на американизацию глобальной культуры, я прижимал руки к животу, заставляя уйти боль и тревогу, потому что в противном случае папа победит.

Я позволил ему подробно осветить все темы, связанные с Америкой: международные конгломераты доминируют в бизнесе, голливудские мегаломаньяки определяют формы искусства, астрономические и откровенно непристойные зарплаты становятся мерой капиталистического успеха. Когда он почти истощил красноречие по данным вопросам, о чем я догадался по тому, что он стал чаще прикладываться к чашке с кофе, я повторил свой вопрос, только на этот раз не в форме вопроса, а в форме утверждения: «Катя, – сказал я. – Кэтрин звучит очень похоже».

Отец вышел на кухню, чтобы слить в раковину кофейную гущу. Он неспешно вернулся в музыкальную комнату. Потом вдруг выпалил: «Будь оно все проклято! Гидеон, покажи мне. – И потом: – А-а, так вот что ты считаешь прогрессом!»

Это он увидел, что Гварнери вновь лежит в футляре, и, хотя футляр не был закрыт, он каким-то образом догадался, что я еще не пытался играть. Он взял в руки инструмент, и отсутствие свойственной ему ранее почтительности в обращении со скрипкой показало мне, насколько он рассержен – или возбужден, раздражен, разъярен, напуган, обеспокоен. Он протянул мне инструмент, сжав пальцами гриф, так что изумительный завиток выходил из его кулака как надежда, обвившая невысказанную мечту. Он сказал: «На. Возьми. Покажи мне, где мы сейчас находимся. Покажи, куда тебя привели недели копания в коросте прошлого. Ноты будет достаточно, Гидеон. Одной гаммы. Одного арпеджио. Или двух-трех тактов из любого концерта, на твой выбор, хотя я понимаю, что на данной стадии это было бы чудом. Ну, Гидеон? Слишком сложно? Тогда, может, небольшой фрагмент сонаты?»

Внутри меня полыхал огонь, постепенно превращаясь в кусок угля. Раскаленный добела, до синевы, переливающийся жаром, он кислотой разливался по моему телу.

И да, да, я понимаю, что сделал отец, доктор Роуз. Не нужно указывать мне на это. Я сам прекрасно это вижу. Но в тот момент я мог лишь выдавить: «Я не могу. Не заставляй меня. Я не могу», как девятилетний ребенок которого просят исполнить произведение, никак ему не дающееся.

Тогда папа пошел другим путем: «Возможно, это слишком легко для тебя. Ты выше этого, Гидеон. Это оскорбление твоему таланту. Тогда давай начнем с “Эрцгерцога”, что скажешь?»

Давай начнем с «Эрцгерцога». Кислота разъедала меня. После того как боль связала узлом мой кишечник и превратила меня в беспомощное корчащееся ничтожество, осталось обвинение. Это я виноват. Это я довел себя до такой ситуации. Бет составляла программу для концерта в Уигмор-холле, и она, сама невинность, предложила: «Как насчет “Эрцгерцога”, Гидеон?» И поскольку это предложение исходило от Бет, которая уже была свидетелем моей другой, более интимной неудачи, я не смог заставить себя сказать: «Только не это. “Эрцгерцог” приносит мне несчастье».

Артисты верят в то, что отдельные произведения могут приносить им несчастье. Слово «Макбет», произносимое на театральных подмостках, имеет свои аналоги во всех сферах искусства. И если бы я назвал «Эрцгерцога» так, как следовало назвать его, – моим камнем преткновения, Бет поняла бы, несмотря на то, как мы расстались. А Шерриллу и вовсе было бы все равно, что играть. Он бы сказал в обычной для себя наплевательской американской манере, за которой прятал свой огромный талант: «Только покажите мне, мальчики и девочки, где тут клавиши», и все. То есть все это началось с меня, я сам позволил этому произойти. Вся вина на мне.