В Лавре звонили к Пасхальной вечерне, отзванивали по-пасхальному – Днесь весна! – по-весеннему.

Днесь весна благоухает
И радуется земля…

С народом, с ребятишками вошел Андрей Павлович в лаврские ворота и сейчас, как из арки выйдешь, по правую руку, увидел памятник – и, как когда-то с сестрами у могилы бабушки Ермионии, остановился – памятник огненной скорби – Достоевского.

– Федор Михайлович, Христос воскрес!


1916


Поликсена Соловьева

(1867–1924)

Жены-мироносицы

Памяти моей матери

Туман и заря над землей полусонной
По склонам три женщины шли.
И с маслом янтарным кувшин благовонный
Ко Гробу Господню несли.
Улыбкой светлеют суровые дали,
Колючие травы в росе,
И светы небес на земле засверкали
В изгибной речной полосе.
Ты первою шла и молитву шептала.
В душе твоей страх и мечта.
Заря разгоралась, заря обещала:
«Сегодня увидишь Христа!»
«Сквозь росные слезы, в туманах зари я
Провижу день светлых чудес».
Кремнистой тропою идешь ты, Мария,
Колючие травы и скалы нагие
Проснулись и шепчут: «Воскрес!»
1910

Елена Горчакова

(1824–1897)

Воскресение Христово

В день Пасхи, радостно играя,
Высоко жаворонок взлетел,
И в небе синем, исчезая,
Песнь Воскресения запел.
И песнь ту громко повторяли
И степь, и холм, и темный лес.
«Проснись, земля, – они вещали, —
Проснись: Твой Царь, твой Бог воскрес!
Проснитесь, горы, долы, реки,
Хвалите Господа с Небес.
Побеждена им смерть вовеки —
Проснись и ты, зеленый лес.
Подснежник, ландыш серебристый,
Фиалка – зацветите вновь
И воссылайте гимн душистый
Тому, Чья заповедь – любовь».

Антон Чехов

(1860–1904)

На Страстной неделе

– Иди, уже звонят. Да смотри не шали в церкви, а то Бог накажет. Мать сует мне на расходы несколько медных монет и тотчас же, забыв про меня, бежит с остывшим утюгом в кухню. Я отлично знаю, что после исповеди мне не дадут ни есть, ни пить, а потому, прежде чем выйти из дому, насильно съедаю краюху белого хлеба, выпиваю два стакана воды. На улице совсем весна. Мостовые покрыты бурым месивом, на котором уже начинают обозначаться будущие тропинки; крыши и тротуары сухи; под заборами сквозь гнилую прошлогоднюю траву пробивается нежная, молодая зелень. В канавах, весело журча и пенясь, бежит грязная вода, в которой не брезгают купаться солнечные лучи. Щепочки, соломинки, скорлупа подсолнухов быстро несутся по воде, кружатся и цепляются за грязную пену. Куда, куда плывут эти щепочки? Очень возможно, что из канавы попадут они в реку, из реки в море, из моря в океан… Я хочу вообразить себе этот длинный, страшный путь, но моя фантазия обрывается, не дойдя до моря.

Проезжает извозчик. Он чмокает, дергает вожжи и не видит, что на задке его пролетки повисли два уличных мальчика. Я хочу присоединиться к ним, но вспоминаю про исповедь, и мальчишки начинают казаться мне величайшими грешниками.

«На Страшном Суде их спросят: зачем вы шалили и обманывали бедного извозчика? – думаю я. – Они начнут оправдываться, но нечистые духи схватят их и потащат в огонь вечный. Но если они будут слушаться родителей и подавать нищим по копейке или по бублику, то Бог сжалится над ними и пустит их в рай».

Церковная паперть суха и залита солнечным светом. На ней ни души. Нерешительно я открываю дверь и вхожу в церковь. Тут в сумерках, которые кажутся мне густыми и мрачными, как никогда, мною овладевает сознание греховности и ничтожества. Прежде всего бросаются в глаза большое распятие и по сторонам его Божия Матерь и Иоанн Богослов. Паникадила и ставники одеты в черные, траурные чехлы, лампадки мерцают тускло и робко, а солнце как будто умышленно минует церковные окна. Богородица и любимый ученик Иисуса Христа, изображенные в профиль, молча глядят на невыносимые страдания и не замечают моего присутствия; я чувствую, что для них я чужой, лишний, незаметный, что не могу помочь им ни словом, ни делом, что я отвратительный, бесчестный мальчишка, способный только на шалости, грубости и ябедничество. Я вспоминаю всех людей, каких только я знаю, и все они представляются мне мелкими, глупыми, злыми и неспособными хотя бы на одну каплю уменьшить то страшное горе, которое я теперь вижу; церковные сумерки делаются гуще и мрачнее, и Божия Матерь с Иоанном Богословом кажутся мне одинокими.