Припадки были тяжелые. Серафима едва сдерживала корчившиеся члены, подкладывала подушки и опять думала:
«Мучается. И сама мучается, и других мучает. Развязал бы ее и меня Господь. Ну кому она нужна? На что живет?»
Вечером Серафима, усталая, сама больная, стала капать в рюмочку капли, но рука дрожала, она влила сразу слишком много, – и с сердцем выплеснула в умывальник, чтобы снова накапать.
Когда Лиза уснула, она вспомнила, как выплеснула лекарство, и задумалась. Вот и Евлампия Ниловна ей про капли говорила. Неправда, конечно, что Лизе капли не вредны, Леонтий Ильич лучше знает. Может, и ничего не было бы, кабы она тогда в таз не вылила, а может, Лиза так бы и не проснулась. Ну, и не проснулась бы. И не мучилась бы уж больше. А у нее сердце слабое, сказали бы – от припадков умерла. Это тоже бывает, доктор говорил? На Лизе грехов нет; за что же ей здесь мучиться?
Серафима встала, взяла бутылочку с каплями, открыла, понюхала: пахло горьковато. Повертела рецепт: нигде не написано, что яд.
«За такую Богу не отвечать», – вспомнились ей слова Евлампии Ниловны.
Серафима глянула на киот: отсюда ей виден был только старый, черный образ в серебряной ризе, с белыми глазами. Строгий лик походил – или Серафиме казалось, что он походит, – на отца; и у нее опять поднялось озлобление.
Такие же, или вроде этих, образа и в церкви. Помни долг свой, да трудись, да в грехах кайся. Какие грехи? За то отвечать, что Лизе не мучиться и ей самой не мучиться? Коли так – и пусть грех, и не страшно греха. Только мученье одно страшно.
«Завтра на ночь и дам ей капли, – решила Серафима. – Тридцать дам или сорок, а там пусть что будет».
Опять после того на нее нашел туман, и целый день она ходила, как мертвая, а вечером совсем не дала Лизе капель. И в следующий день не дала, и так шли дни. На шестой неделе отец выехал в Москву ненадолго. Перед отъездом постучал пальцами о стол и сказал Серафиме строго:
– Смотри! У меня от Лизы ни на шаг не отлучаться. Ты отвечаешь.
Серафима вспыхнула:
– Да она больная, папаша. Как мне за нее отвечать? Я не доктор.
– Не дерзи, дура! Не про то говорю. Говорю, чтоб ты из дома ни на шаг. Шляться никуда не смей, слышишь?
Прежде отец никогда так грубо не говорил с Серафимой. Она не отвечала, но в сердце опять вспыхнуло озлобление, и туман слетел с души.
«Недолго вам надо мной измываться, – подумала она, провожая его до калитки. – Возьму свое. И Бог не осудит. Комар сядет на щеку – комара давим. А в Лизе разве душа? Разума нет – и души нет. Плоть одна поганая».
Серафима в одном платье, с открытой головой пошла по двору. Так же шла она от калитки домой и в тот раз, на первой неделе, когда возвратилась с ефимонов, и еще Леонтий Ильич ей встретился. Тогда лежал снег, кругом было чисто и тихо, в небесах – светло и торжественно, а в душе была радость. Она думала, что радуется Светлому празднику, и боялась, что радость – грех. Но теперь она знала, что радость – не грех, а страдание – грех, и не хотела страдания.
По небу плыли серые весенние тучи. Снег сошел, и уж подсыхало. У стенки, на солнце, выросла малая, бледная былинка, Серафима присела на приступочку, недалеко от палисадника, и сгорбилась, согнулась от душевной боли. Но и теперь кругом была чистота и тишина. У небес, у травки под стеной – нет разума…
«Значит, и души нет, плоть одна… поганая», – подумала Серафима, и самой ей показалось это странным.
Глубоко, на самом дне души у Серафимы все-таки была радость, та же самая, потому что и любовь была; только страдание ее затянуло, как грозовая туча затягивает небо.