Беспогонный Василий Ворончихин понуро прослужил в штрафниках полтора месяца. В бою счастливо провоевал два часа. Рота ринулись на штурм высоты – Василия тут же срезало пулеметной очередью. Не на смерть! Стало быть, «смыл позор плена».
Месяцы лежанья на госпитальной койке в эвакогоспитале в Вятске. Затем военно-врачебная комиссия – и на год, до полного выздоровления, тыловая работа. Сперва Василий определился в литейный цех учетчиком, потом взял в руки формовочный ковш. На вредных производствах мужикам присваивали «бронь», да и война шла к развязке. В Нелидовку Василий Ворончихин не вернулся. Отец погиб на фронте, мать умерла, родной коммунальный дом сгорел.
… – Всё я, Валя, как будто виноват перед кем-то. Всё кого-то боюсь… Ишь вон, на день Победы, некоторые мужики вырядятся, медалей полна грудь. Вояки… А на фронт попали в году сорок четвертом, али пятом… Да кто сорок первого, сорок второго года не спробовал, тот и настоящей войны не застал… Перед сынами совестно. Никакой медальки не выслужил… Да еще сколь раз меня военкомовы особисты дергали!
– Что ты себя казнишь, Вася! Разве дети тебя судят? Ты что! А на остальных плюнь!
– Плюнул бы, да, видать, поздно. Жил согнутый и помирать так же придется.
– О какой ты смерти говоришь? Тебе токо пятьдесять в будущем году!
– Все равно нажился, Валя. Даже на гармошке играть не могу. Не пальцы скрючились, чего-то другое…
Литейщика Ворончихина Василия Филипповича сбил на железнодорожном полотне, прямо в цеху, маневровый тепловозишко. Тягач тянул за собой на открытой платформе горку металлолома к сталеплавильной печи. Машинист Степка Ушаков, мелкий моложавый мужичок, белобрысый, с морщинистым ртом и часто моргающими голубыми глазами, клялся и божился, что, завидев на путях человека, подавал сигнал. «Я гудю ему, гудю… а он, как нарочно, не слышит ни черта… Не уходит и все тут. Не обернется даже… Я по тормозам… да уж поздно…» Сигнала между тем, долгого, призывного, никто не слышал. Мявкнуло пару раз – слышали. А потом шип пара, скрежет стоп-крана. «Поматывало его. Пьяный, может, был», – прибавлял Степка Ушаков, окруженный мужиками из литейного цеха. «Водкой с одиннадцати торгуют. А тут – утро, смена только началась. Какой он пьяный?» – «Не знаю. С похмелья, может. Говорю вам, глухой будто…» – «А ты с какой скоростью внутри цеха ездить должен? А? Тише пешего! Где твой отцепщик был? А? Кто технику безопасности нарушил? А? Угробил мужика, сукин сын!» – «Вы чего, ребята? Разве я нарочно? Говорю вам, гудю ему, гудю. А он не подчиняется… А пьяный или нет – экспертиза покажет…»
Другой участник трагедии разъяснений дать не мог: Василий Филиппович лежал в заводской больнице с перебитым позвоночником, в бессознанье. Хирургам оставался малый шанс вытащить его с края гибели. Перед операцией врачи разрешили жене и детям подольше побыть у кровати больного. Главное, что больной после накачки уколами ненадолго пришел в себя, признал близких.
– Ничего гарантировать не могу, – с холодной честностью сказал хирург в строго-белом халате с ледяным отблеском на толстых очках.
Глаза Василия Филипповича открыты и отрешенны. Не понять – насколько он видит и осознает окружающий мир. В юности Василий Филиппович видел сотни смертей – на фронте, в концлагере. Повальное страдание уж если не закаливает, то выстуживает душу. Он смерти как состояния не боялся…
Сыновья Пашка и Лешка жили при мире и пока не догадывались, в чем суть смерти. Юный рассудок не приемлет тлена! Они стояли у кровати отца в неловкости, переминались, переговаривались меж собой о пустяках и глядели на отца не просто как на родного, а как на человека, с которым врачи затевают какой-то жуткий эксперимент, будто сыграют в игру «орел-решка»: выживет или не выживет. Никто результата не знает. Никто ни за что не ответит. Подспудно Пашка и Лешка искали в своем сознании подтверждения своей любви к отцу, думали о сострадании, которое не могли выразить словесно; мысли путались, оттого неуютно было от взглядов санитарок и больных с соседских коек.