Сон развеялся, ушел из памяти и толстый, с колючими усами Зигфрид Монат, но жар внутри тела не иссякал. Хотелось пить. В ночных сумерках Маргарита разглядела циферблат настенных часов – всего лишь пятый час. Рано.
Она хотела потихоньку, не побудив Костика, который спал с ней рядом, встать и пройти на кухню, остудить нутряной огонь холодной водой. Встать не смогла. Только она повернулась на бок, что-то внутри ее будто бы стронулось, шевельнулось, и всю ее пронзила непомерная, игольчатая боль. Некоторое время Маргарита лежала без памяти, разрушенная этой болью.
Сознание вернулось вместе с воспоминаниями о смоленской оккупации и немецком майоре. Зигфрид Монат спас ее от унизительной и безжалостной смерти. Покидая город перед наступлением Красной Армии, дружки Зигфрида Моната собрали своих славянских любовниц, устроили с ними прощальную вакханалию. После кутежа заперли их в доме, а дом подожгли со всех углов из огнеметов. Безвинные немецкие утешницы кричали, выли, ошалело бились в огненном заточении, горели заживо. «Вам же лучше! Коммунисты вас все равно б расстреляли за то, что жили с настоящими арийцами… Попадете в рай! Нечего мучиться!» – в пьяном кураже, сжигая теми же огнеметами всякую жалость к своим бывшим подругам, смеялись уходящие со смоленской земли оккупанты. Зигфрид Монат сделал для Маргариты жест великодушия: простился с ней с грустью, оставил сухой офицерский паек и даже не воспользовался напоследок ее подневольным телом.
«Что же это такое? Напасть-то какая? – безголосо прошептала Маргарита. – Не вовремя…» Перебарывая боль, она улыбнулась, глядя на Костика, сын спал с полуоткрытым ртом, запрокинув голову, спал крепко; Маргарита кое-как сползла с постели и на коленках, скорчившись и обхватив одной рукой живот, тронулась искать подмоги у соседей.
Она постучала в дверь к Ворончихиным, а выскочившей на стук Валентине Семеновне прошептала с горькой усмешкой:
– Видно, осколок с войны стронулся… Ничего, Валя, я живучая… За Костиком пригляди.
Маргариту увезли на «скорой» уже без сознания. Лицо ее покрывали капли пота. Предупредить Валентину Семеновну о покупке гладиолусов ей не удалось.
Солнце заглянуло в окно. Защекотало бестелесными желтыми перьями Пашкин нос… Валентина Семеновна давно на ногах, увидала, что пробудился старший из сынов, заговорила с серьезностью:
– Отец на смену ушел. Мне сегодня позарез на работу… Паша, ты уже большой, отведешь Лешку и Костика в первый класс.
– Чего меня отводить? – пробухтел, жмурясь, проснувшийся Лешка. – Сам пойду. Учительница тощая такая, с копной на башке. Ольгой зовут.
– Не с копной на башке! – возмутилась Валентина Семеновна. – Прическа у нее такая. И не Ольга она тебе. Ольга Михайловна!.. Цветы ей не забудь отдать. – Она кивнула на подоконник: в банке с водой кучно жались светло-алые астры.
Лешка надулся, глядя на краснеющую тучку из бутонов и лепестков, протестующе буркнул:
– С цветами не пойду! Пускай девки в школу цветочки носят.
– Пойдешь! – выкрикнула Валентина Семеновна. – Пойдешь, как миленький! Токо восемь лет, вон поди-ка ты, ерепеня выискался! Паша, проследи!
Лешка насупился, язык прижал к нёбу. На рожон не полез.
– Почему Костика надо вести? – спросил у матери Пашка.
– Маргариту в больницу свезли.
– Он опять бил ее? – негромко спросил Пашка; местоименный «он» в его устах значился Федором Федоровичем.
– Нет, он в командировке. Осколок у нее с войны, неудаленный. Операцию, наверно, будут делать.
– А за что он ее бьет? – взглянул в глаза матери Пашка, не оценивая известие про осколок.