Девочка переводила глаза с меня на Франсуазу и снова на меня со встревоженным, выжидательным видом, затем вдруг, без всякой видимой причины, прошлась колесом.

– Гастон говорит, у меня очень сильные руки. Большинство девочек совсем не могут стоять на руках.

– Осторожней! – крикнула Франсуаза, но было поздно: взметнувшиеся вверх ноги перевесили и, грохнувшись на столик возле камина, скинули с него фарфоровые фигурки кошечки и собачки; фигурки разбились вдребезги. Настала мгновенная тишина. Девочка поднялась с пола, вспыхнув до корней волос, и посмотрела на мать. Та сидела в постели, потрясенная непоправимой утратой.

– Моя кошечка!.. Моя собачка!.. Мои любимые зверюшки! Которые я привезла из дома! Которые мне подарила мама!

Я надеялся, что горестное потрясение, вызванное неожиданной катастрофой, окажется настолько велико, что вытеснит гнев из сердца Франсуазы, но тут ею овладело такое смятение чувств, что она потеряла всякий контроль над собой, и горечь месяцев, возможно, лет хлынула на поверхность.

– Дрянная девчонка! – вскричала она. – Разбила своими ужасными неуклюжими ногами единственное, чем я владею и что люблю в этом доме! Лучше бы твой отец учил тебя порядку и хорошим манерам, вместо того чтобы забивать голову всякими глупостями – всеми этими святыми и видениями. Ничего, подожди, пока у тебя родится братец, тогда уж баловать и портить будут его, а тебе достанется второе место; это пойдет тебе на пользу, да и всем остальным тоже. Оставьте меня, не хочу никого видеть, оставьте меня, ради бога…

Вся краска схлынула с лица Мари-Ноэль, и она выбежала из комнаты. Я подошел к кровати.

– Франсуаза, – начал я, но она оттолкнула меня; в глазах ее было страдание.

– Нет, – сказала она. – Нет… нет… нет…

Она снова откинулась на подушки, зарылась в них лицом, и, в тщетной попытке как-то помочь, хоть что-то сделать, я собрал осколки фарфоровых животных и унес их в гардеробную, чтобы они не попались на глаза Франсуазе, когда она посмотрит на пол. Там я механически завернул их в целлофан и бумагу, служившие оберткой огромному флакону духов, все еще стоявшему на комоде. Мари-Ноэль нигде не было видно, и, вспомнив вчерашний вечер, плетку и – еще страшнее – угрозу прыгнуть вниз, я вышел из гардеробной и, охваченный внезапным страхом, взлетел по лестнице в башенку, перескакивая через три ступеньки. Но, войдя в детскую, я с облегчением увидел, что окно закрыто, а Мари-Ноэль раздевается, аккуратно складывая свои вещи на стул.

– Что ты делаешь? – спросил я.

– Я плохо себя вела, – ответила девочка. – Разве мне не надо лечь в постель?

И я вдруг увидел мир взрослых ее глазами – его силу, отсутствие логики и понимания, мир, где, принимая это как должное, ты раздеваешься и ложишься в постель без четверти десять утра и комнату заливают солнечные лучи – через час после того, как поднялся, потому лишь, что взрослые сочли это подходящим наказанием.

– Думаю, что нет, – сказал я. – Что в этом пользы? И к тому же ты не хотела их разбить. Тебе просто не повезло.

– Но ведь в Виллар ты меня теперь не возьмешь, да? – спросила девочка.

– Почему бы и нет?

На лице Мари-Ноэль была растерянность.

– Это удовольствие, – сказала она. – Ты не заслужил удовольствие, если разбил ценную вещь.

– Ты же не хотела разбить эти фигурки, – сказал я. – Вот в чем разница. Главное, что теперь надо сделать, это попробовать их починить. Может быть, найдем в Вилларе мастерскую.

Она покачала головой:

– Сомневаюсь.

– Посмотрим, – сказал я.

– Я не упала бы, если бы не руки, – сказала Мари-Ноэль. – Я оперлась о пол возле самого столика, и у меня ослабли запястья. Я кувыркалась раньше в парке миллион раз.