Но постепенно

из сплошного чада плывет лицо.

Верней —

            подобие лица.

Оно ничье.

Оно еще безгласно.

Оно еще почти не наяву.

Оно еще

безропотно согласно

принадлежать любому существу.

Ребенку,

            женщине,

                        герою,

                                    старцу…

Так оживает камень.

Он —

            в пути.

Лишь одного не хочет он:

остаться

таким, как был.

И дальше не идти…

Но вот уже

            с мгновением великим

решимость Человека сплетена.

Но вот уже

            грудным, просящим криком

вся мастерская

до краев полна:

«Скорей!

            Скорей, художник!

Что ж ты медлишь?

Ты не имеешь права

            не спешить!

Ты дашь мне жизнь!

Ты должен.

Ты сумеешь.

Я жить хочу!

Я начинаю

            жить.

Поверь в меня светло и одержимо.

Узнай!

Как почку майскую, раскрой.

Узнай меня!

Чтоб по гранитным жилам

пошла

            толчками

                        каменная кровь.

Поверь в меня!..

Высокая,

живая,

по скошенной щеке

            течет слеза…

Смотри!

Скорей смотри!

Я открываю

печальные

            гранитные глаза.

Смотри:

я жду взаправдашнего ветра.

В меня уже вошла

            твоя весна!..»

А человек,

который создал

                        это,

стоит и курит около окна.

«Кем они были в жизни…»

С. Красаускасу

Кем они были в жизни —

            величественные Венеры?

Надменные Афродиты —

            кем в жизни были они?..

Раскачиваясь,

размахиваясь,

колокола звенели.

Над городскими воротами

            бессонно горели огни.

Натурщицы приходили

в нетопленые каморки.

Натурщицы приходили —

            застенчивы и чисты.

И превращалась одежда в холодный

            ничей комочек.

И в комнате становилось теплее

            от наготы…

Колокола звенели:

«Все в этом мире тленно!..»

Требовали:

«Не кощунствуй!..

Одумайся!..

Отрекись!..»

Но целую армию красок

художник

гнал в наступленье!

И по холсту,

            как по бубну,

                        грозно стучала

                                    кисть.

Удар!

И рыхлый монашек

            оглядывается в смятенье.

Удар!

И врывается паника

            в святейшее торжество.

Стекла звенят в соборе…

Удар!

И это смертельно для господина Бога

            и родственников его…

Колокола звенели.

Сухо мороз пощелкивал.

На башне,

            вздыбленной в небо,

стражник седой дрожал…

И хохотал художник!

И раздавал пощечины ханжам,

живущим напротив,

и всем грядущим

            ханжам!

Среди откровенного холода

краски цвели на грунте.

Дул торжественный ветер

в окна,

как в паруса.

На темном холсте,

            как на дереве,

зрели

теплые груди.

Мягко светились бедра.

Посмеивались глаза.

И раздвигалась комната.

И исчезали подрамники.

Величественная Афродита

            в небрежной позе

                        плыла!..


А натурщицам было холодно.

Натурщицы

тихо вздрагивали.

Натурщицы были

            живыми.

И очень хотели

тепла.

Они одевались медленно.

Шли к дверям.

И упорно

в тоненькие накидки

            не попадали плечом,

И долго молились в церкви.

И очень боялись

            Бога…


А были

уже бессмертными.

И Бог здесь был

            ни при чем.

Стасису Красаускасу

Этого стихотворенья

ты не прочтешь

никогда…

В город вошли,

            зверея,

белые холода.

Сколько зима продлится,

хлынувши через край?

Тихо

в твоей больнице…

– Стаська,

            не умирай!..

Пусть в коридоре голом,

слова мне не сказав,

ставший родным

            онколог

вновь отведет глаза.

В тонкой броне халата

медленно я войду

в маленькую

палату,

в тягостную

беду…

Сделаю все

            как нужно,

слезы

            сумею скрыть.

Буду острить натужно,

о пустяках говорить,

врать,

            от стыда сгорая!..

Так и не разберу:

может быть, мы