Интересно, верит ли юный Манулеско сам в то, что говорит, подумалось адвокату. Как бы то ни было, выглядел он именно так. Очевидно, что помимо акробатических навыков он развил в себе и другой талант, требовавший, возможно, еще большей гибкости, большего упорства: умение не смотреть правде в лицо. Он умел уходить от действительности. И тут он, вне всякого сомнения, был великим мастером, ибо нет в мире искусства и таланта выше этого. Теперь адвокат смотрел на своего попутчика с каплей зависти. При виде его наивного, счастливого лица, его широко раскрытых глаз, которые, казалось, уже видят у его ног толпы восторженных почитателей, было ясно, что он не понимает своего положения – положения ученой обезьяны. Мистер Шелдон сказал юноше, что обязательно постарается попасть туда, в Карнеги-Холл, на его концерт, чтобы рукоплескать его триумфу.

Господин Манулеско пояснил, что он, естественно, поостерегся брать свой драгоценный инструмент в это несколько экзотическое турне. Он сомневался, что местная публика сможет уловить все тонкости звучания инструмента. Поэтому он оставил своего «Страдивари» в сейфе одного нью-йоркского банка; он расценивал это как своего рода помещение денег, это надежнее, чем вкладывать деньги в золото, и истратил на эту покупку все свои сбережения. В своем же номере он использовал другую скрипку, миниатюрную. Публика от этого ничего не теряла, даже наоборот: ведь надо быть настоящим виртуозом, чтобы исполнять на этом крошечном инструменте, к примеру, Концерт Энеско или какую-нибудь сложнейшую вещь Паганини, а посетителей ночного ресторана техника исполнения или же, если хотите, акробатика впечатляют всегда больше, чем сама музыка. Скрипка у него здесь, в чемодане (он коснулся пальцем шикарного дорожного баула), вместе с костюмом. Нет, он выступает не в традиционном концертном фраке с белым галстуком; обычно он надевает желтые носки, балетные туфли с помпонами, пышные штаны и великолепную куртку, расшитую зелеными, красными и желтыми блестками.

Музыкальный клоун, грустно подумал адвокат, и сердце его сжалось от всех этих потуг несчастного, всех его патетических уловок, направленных лишь на то, чтобы скрыть правду, не признаться в собственном падении и сберечь хоть частицу мечты об истинном величии, которая, несомненно, все еще жила в нем.


Шофер последнего «Кадиллака» почтительно поглядывал в зеркало заднего вида на изрытое морщинами лицо матушки генерала Альмайо. В этом лице, будто вырубленном из камня, он, сглатывая слюну от рефлекторного страха, узнавал черты самого генерала, жесткие не только внешне: членам оппозиции, сброшенным в пропасть после короткой автомобильной прогулки или убитым на глазах у родных, была хорошо знакома их истинная беспощадность. Мать генерала была индианкой из племени кухон, обитавшего в жарких долинах тропического региона, в южной части полуострова, и не умела ни читать, ни писать. На лице ее застыло выражение несколько глуповатого довольства; она беспрестанно жевала листья масталы, которые возила с собой в стоявшей у нее на коленях роскошной дамской сумке американского производства, очевидно, подаренной сыном. То и дело она открывала сумку, доставала из нее пригоршню листьев и, сплюнув на пол коричневый, пропитанный слюной комок жвачки, отправляла в рот сухую порцию наркотика, после чего вновь принималась медленно жевать с раздувшейся от комка щекой. Хотя шофер и был одет в штатское с простой фуражкой без отличительных знаков, он состоял в особой службе безопасности, из которой формировалась личная охрана генерала, и знал, что генерал Альмайо раз в год вызывал мать в столицу, чтобы сфотографироваться с ней на торжествах по случаю очередной годовщины «демократической революции» и захвата власти. На фотографии он обнимал за плечи индианку, одетую в национальный костюм кухонов с серой фетровой шляпой на голове: такие «котелки» прижились среди индейцев ее племени около века назад, после того как там побывали первые английские купцы. Эти снимки можно было видеть повсюду. Такая верность всемогущего диктатора своим скромным крестьянским истокам была очень по душе Соединенным Штатам Америки, поддержавшим Альмайо в его восхождении на вершину власти. Что бы ни говорили там про генерала, но он ни разу не предал своих народных корней; и то, что этот индеец-кухон оказался во главе целой страны, было убедительным доказательством торжества демократии, наступившего после двадцатилетнего пребывания у власти латифундистов испанского происхождения, моривших народ на оловянных рудниках и высасывавших из него все соки. После революции Альмайо каждый крестьянин знал, что при определенном везении, возможно, и ему однажды удастся свалить диктатора и занять его место. Таким образом, можно было действительно сказать, что Альмайо воплощает собой надежды униженных и оскорбленных. Шофер почувствовал, как его охватывает новый прилив восторга и восхищения хозяином. Он был ему безгранично предан. Впрочем, ему повезло оказаться в его ближайшем окружении, и он не гнушался тайных контактов с врагами генерала, обещавших ему погоны полковника в случае, если революция перейдет в новую, еще более демократическую фазу.