Рабо Карабекьян подумал и вдруг сказал нарочито громким голосом, чтобы все его слышали:
– Что же это за человек, который собственную дочку превращает в подвесной мотор?
‹…› И Бонни Мак-Магон взорвалась. ‹…›
– Ах, так? – сказала она. – Ах, так?
‹…›
– Значит, вы плохого мнения о Мэри-Элис Миллер? – сказала Бонни. – А вот мы плохого мнения о вашей картине. Пятилетние дети и то лучше рисуют – сама видела[63].
Если вы не имели удовольствия читать «Завтрак для чемпионов», я не стану раскрывать вам то, что повествователь именует психологической развязкой этой книги, и не буду приводить тот спич, который его персонаж Карабекьян обращает к посетителям бара, объясняя, что нарисовал. Но он, поверьте, объясняет, притом весьма красноречиво.
В начале одной из следующих глав сообщается:
Речь Карабекьяна была принята с энтузиазмом. Теперь все согласились, что Мидленд-Сити владеет одним из величайших полотен в мире.
– Вы давно должны были нам объяснить, – сказала Бонни Мак-Магон. – Теперь я все поняла.
– А я-то думал, чего там объяснять, – сказал с изумлением Карло Маритимо, жулик-строитель. – Оказалось, что надо, ей-богу!
Эйб Коэн, ювелир, сказал Карабекьяну:
– Если бы художники побольше объясняли, так люди побольше любили бы искусство. Вы меня поняли?[64]
Как-то раз один интервьюер поинтересовался у Эрнеста Хемингуэя, много ли он занимается переписыванием и отделкой своих текстов. Тот ответил, что бывает по-разному: «Вот, например, “Прощай, оружие!”. Я переписывал финал, последнюю страницу этой вещи, тридцать девять раз, прежде чем наконец удовлетворился тем, что у меня получилось».
«Что же вам так мешало?» – осведомился журналист.
«Необходимость подобрать правильные слова»[65].
Воннегут открывает то, что он хочет сказать, в процессе писания:
Те послания, которые выходят из пишущей машинки, – поначалу очень примитивные и дурацкие, они вводят в заблуждение, но я знаю, что, если просидеть достаточно времени за машинкой, самая разумная часть меня в конце концов даст о себе знать и я сумею расшифровать, о чем же она пытается сказать[66].
Один из ранних черновиков (возможно, вообще самый первый, поскольку он весь исчеркан и изрисован, к тому же не окончен) «Гаррисона Бержерона», одного из воннегутовских рассказов, принадлежащих к числу его любимых, начинается примерно так:
Был 2081 год н. э.
Апрель, разумеется, оставался самым суровым месяцем из всех. Сырость, мрачность и страх, что весна никогда не придет, – все это обуздывалось в маленьком домике лишь свечением телеэкрана. Эти три всадника уныния, казалось, готовы растоптать Джорджа и Хейзел Бержерон в тот миг, когда телевизионная картинка умрет.
– Танец был ничего, неплохой, – сказала Хейзел.
Даже если закрыть глаза на неуклюжую метафору со «всадниками» – о каком, собственно, танце говорит Хейзел? Воннегут карандашом вписал кое-какие добавления, которые дают ответ на этот вопрос (ниже они выделены курсивом). Исправленные предложения выглядят так:
Эти три всадника уныния, казалось, готовы растоптать Джорджа и Хейзел Бержерон в тот миг, когда телевизионная картинка умрет. На экране были балерины.
– Танец был ничего, неплохо у них получилось, – сказала Хейзел[67].
Теперь мы точно знаем, что Джордж и Хейзел смотрели по телевизору танец, когда они его смотрели и что это был за танец.
В опубликованном варианте рассказа необъяснимого упоминания о «всадниках» нет. Объяснение слегка поправлено, однако никуда не делось. Первый абзац очень серьезно переработан. Теперь он великолепен:
Был год 2081-й, и в мире наконец воцарилось абсолютное равенство. Люди стали равны не только перед Богом и законом, но и во всех остальных возможных смыслах. Никто не был умнее остальных, никто не был красивее, сильнее или быстрее прочих. Такое равенство стало возможным благодаря 211, 212 и 213-й поправкам к Конституции, а также неусыпной бдительности агентов Генерального уравнителя США