– Нет, боже мой, нет… Откуда такие деньги?
– Давай, тебе говорят, не жмись… А еще председатель! Тебе сторожем быть, а не председателем!
– Уж очень… оно ведь дорого. И притом ворованное ведь продадут, а?
– Тебе-то что? Или думаешь, ворованные болты без резьбы бывают?
– Не думаю я этого.
– Ну?
– Деньги-то какие…
Ермилов сплюнул, повернулся и пошел.
Председатель, сильно хромая, заспешил за ним. Заглядывая в глаза:
– Да я… Да погоди… Ермилыч…
– И слушать не желаю.
Председатель знал, что Ермилов горячий – может уйти, не повернуться. И потому, хоть и прихрамывая, не отставал ни на шаг.
– Ермилыч… голубь! А не ворованное?.. А вдруг они тебя обманывают?
– Говорят же тебе: нет, не ворованное!
– А поклянись.
– Ну, клянусь!
Председатель схватил его за рукав полушубка:
– Ермилыч… Может, это. Может, правда купить у них? Бог с ними, с деньгами…
– Иди сам договаривайся. Я больше не ходок.
– Пойдем вместе. Пойдем и купим… Ермилыч, ты ж и языкат, и все такое. Пойдем вместе, а? Пойдем, голубь…
Так они и прошли вместе к трем громадным мазовским машинам, что стояли носами друг к другу, будто принюхивались.
А кругом шло продолжение. Девки в нарядных платках стояли на правом или на левом крыле машины и болтали с приехавшими шоферами. Или уже влезли внутрь кабины и, закрыв окна, болтали и беззвучно, немо смеялись там, внутри.
Вечерело. Возвращались те, кто ездили в райцентр. Первыми возвращались старушки – шли мелкими шажками и сияли старушечьей благостью.
Солнце садилось. Снег становился алым, затем багровел – и надолго переходил в розоватый, мягкий, с сумеречным наплывом. И пришло ощущение, которое подстерегает без причины и не угадаешь где. Вот так и было. Стали розоватые сумерки. И ничего особенного. Кто-то бросался снежками. Девки болтали с шоферами. А деревенские пацаны не прекращали своего челночного движения: прыгали в машину, ехали через реку, а там цеплялись к встречной машине и возвращались в деревню.
Я вернулся в избу. Анюты дома не было. Муж ее и дети спали – из спальной комнаты доносилось мерное и хорошо слышное хозяйское дыхание.
– Ну? Спать будем? – спросил я Машулю.
Девочка сидела и рассматривала отрывной календарь. Пальцами она придерживала красные воскресные листки. И сказала:
– Хочешь, почитаю тебе по одним воскресеньям?
Читала она легко, бегло. К вечеру она стала гораздо активнее, как это и бывает у вялых детей. Слова ее торопились, с лихорадочной даже спешкой. Глаза блестели. А было время спать.
Мы стали укладываться. Для меня и Андрея (Андрей где-то загулял) на полу лежали старые тулупы. А Машуле еще днем было постелено на сундучке. Я сказал ей: «Спокойной ночи», – и, не гася свет, мы скоро уснули.
Проснулся я оттого, что Машуля меня звала.
– Что такое?
– Волк, дядя… Волк.
Время от времени слышался вой.
– Это не волк, Машенька. Это собака. Ты ж девочка умная, знаешь, что по ночам собаки иногда воют. Это бывает…
– Нет, дядя, волк это. Честно вам говорю: волк…
Она сошла с сундучка, шагнула ко мне и прижалась, ее била дрожь. Я погладил ее, говорил что-то, чтобы она успокоилась. И скоро она уснула. Я как раз переносил ее на сундучок, легкое и маленькое тельце.
– Тсс, – сказал я входящему Андрею.
– Ага, ага, – закивал он понимающе. И добавил шепотом: – Сказал я Анюте. Это она голосит. Слышишь?
– Она?
– На крыльце сидит…
И опять раздались эти необычные звуки, не рыданья и не крики. Я различил теперь всхлипыванья. Но всхлипы были редки, а больше всего длилось это протяжное, однообразное… Анюта пришла примерно через полчаса. Мы лежали на полу, уже молчали и будто бы спали. Она села за стол, принесла две или три картошки в мундирах и съела их, макая в соль. Она очень медленно ела. Выпила холодного чая и прошла в ту половину. Слышно было, как она раздевается.