Шкапов не ожидал; пожалуй, даже слегка смутился. Но затем подтянул и подровнял свой сочный голос:
– Что ж. Я рад, когда кончается миром.
– Вы не подумайте, – продолжал Колышев. – Я… я вот думал о вас. Как о человеке… Я… я ведь ночью лежал и думал…
Это был лепет и даже хуже, чем лепет, тут было такое незащищенное и откровенное, что Колышев не мог бы и себе самому объяснить ту униженность. Он стоял и что-то бормотал, колени дрожали, и лоб был взмокший.
Через неделю Колышев уволился и перешел на новое место. Но место было новое, а трепет и дрожь были старые, – правда, теперь это было запрятано в Колышеве поглубже.
С женщинами Колышев тоже был робок. Но все же влюбился и даже собирался жениться – кратенькая пора, когда новый начальник, и бас его, и шаг его, и кабинет вроде как перестали существовать и совершенно не волновали Колышева.
Колышев этой своей освобожденностью был так поражен, что тут же выложил все своей любимой, звали ее Зиной, шел первый час ночи – они как раз лежали в постели, а сна не было.
– Такая вот штука, Зина, – объяснял Колышев, – я с тобой встречаюсь, и на моего шефа мне почти наплевать!
Он улыбался в темноте:
– Странно-то как… Смешно, а?
И опять улыбался:
– Я даже забываю с ним поздороваться. Не замечаю его. С тех пор как с тобой…
– Ты его боишься – начальника?
– Боялся.
– А я свою хозяйку боюсь, – засмеялась Зина.
– Подожди. Дай мне сказать. Слушай, – Колышев взволновался, – я никогда не рассказывал об этом. Никогда и никому. Во мне есть странная робость…
Зина покачала головой:
– В другой раз расскажешь – ладно? Иди домой.
– Подожди.
– Поздно, Толик… Хозяйка в эти ночи чутко спит.
Зина училась в медтехникуме, она и ее подружка снимали комнату – подружка на неделю уехала погостить, но хозяйка была тут как тут, за стенкой.
Колышев оделся и вылез через окно. Как обычно. Он стоял у окна и не уходил – квартира была на первом этаже.
– Кто знает, – продолжал он рассказывать Зине, – может быть, на меня в детстве кто-то громко крикнул. Или испугал кто-то. А теперь я потихоньку избавляюсь от этого – верно?
Зина не поняла. Но на всякий случай сказала:
– Я тоже в детстве тонула.
Зина была в светлом халатике и вырисовывалась на темном квадрате окна – она облокачивалась на подоконник. А Колышев стоял у самого окна и смотрел на нее снизу вверх.
– Зина… Зина… – Он почувствовал, что задыхается. – Люблю тебя – слышишь?
Она улыбнулась:
– Иди спи. Поздно уже.
Луны не было. Но были звезды – и было тихо, тепло, август.
Кое-что Зина поняла, не столько поняла, сколько почувствовала, – теперь она сама расспрашивала Колышева о его робости, о трепете, о боязни окрика, и женское чутье нашептывало ей, что чем больше он выговорится и выложится, тем ему легче. И Колышев выговаривался, веселел, захлебывался от слов, это как у солдат, которые перед боем с удовольствием рассказывают о своем страхе.
Прошло полгода, Колышев бегал на лыжах, Зина писала письмо своей двоюродной сестренке: «…парень у меня есть, но малость чудной. Начальник у него, видно, злющий, потому что мой Толик до смерти его боится. Каждый день провожаю его на работу, как в бой, – с уговорами. А вообще парень он симпатичный, фото его я тебе обязательно к майским праздникам вышлю».
Зина была маленького росточка, простенькая и добрая, любила поваляться в воскресенье в постели. Если совсем уж размечтаешься и разнежишься, видится бог знает что – ей, к примеру, виделось, что ее Толик вконец поссорился со своим грозным начальником и чуть ли не подрался – его взяли в милицию, – и вот, весь почему-то избитый, в синяках и кровоподтеках, он приходит, и Зина за ним ухаживает. Она первым делом его перебинтовывает. Укладывает в постель. Поит чаем. А потом садится рядышком, и они говорят о том и о сем…