она пересказывает «символ веры» Тамары Григорьевны. Это что-то придуманное, рассудочное, обжигающе холодное, где нет места ни Евангелию, ни Кресту, ни Церкви, ни тем более молитве (в ее записи есть такое выражение: «Бог – это счет»). Правда, Лидия Корнеевна тут же оговаривается: «…воспроизвести Тусин рассказ подробно я сейчас, четверть века спустя, не могу». Не может и все-таки пытается, записывает. Неудивительно, что так долго не отзывалась Тамара Григорьевна на Лидино любопытство. Понимая, что переучить, переубедить своих неверующих приятельниц она не сумеет, Тамара Григорьевна не хотела и не могла всуе говорить о столь дорогих для нее вещах. Как же мне это знакомо – ненужность и невозможность проповеди в тех случаях, когда видишь перед собой глухую стену, когда не хватает кислорода для того, чтобы горела свеча, и ты чувствуешь и понимаешь это. Другое дело, если свеча горит ярко и есть надежда, что свет ее будет увиден, а ты – из страха, из лености, наконец, просто по своей дурацкой стеснительности – ставишь эту свечу под сосудом, проще говоря – не делаешь попыток нести ближним слово Божие.

Во мне Тамара Григорьевна очень скоро разглядела единомышленника, но как, при каких обстоятельствах это обнаружилось, я тоже не запомнил. В молодые годы мы несколько раз бывали с нею в церкви, молились. Помню, она говорила мне, что молитва в храме умиляет ее часто до слез.

– Стоишь на коленях и молишься, а рядом тоже стоит на коленях и тоже молится какая-нибудь торговка селедками, и от нее так трогательно пахнет этими селедками…

В те годы Тамара Григорьевна носила крест. Однажды в редакции она наклонилась, чтобы поднять упавший на пол корректурный лист, золотой крестик выскользнул из-за воротника блузки. Произошло это в присутствии тогдашней руководительницы Ленинградского отделения издательства Веры Кетлинской. У нее хватило чести, чтобы промолчать, сделать вид, что не заметила, но в тот же вечер она поехала к Маршаку и сказала:

– Хочу надеяться, что это – семейная традиция… какая-нибудь родовая реликвия?

– Да… по-видимому, – смутился Самуил Яковлевич.

– И все-таки посоветуйте, пожалуйста, Тамаре Григорьевне крест больше не носить, помнить, что она работает редактором издательства Центрального Комитета ВЛКСМ.

Слышал я это от Самуила Яковлевича. Как поступила Тамара Григорьевна – не знаю. Кресты в те годы (а пожалуй, и много позже) пришпиливали булавками к нижнему белью, зашивали в подкладку… Иконы висели в шкафах, маскировались занавесками, шторами, портьерами. В Полновской сельскохозяйственной коммуне на озере Селигер в 1929 году у одной верующей женщины нашли икону, висевшую под кроватью.

О своей ранней детской религиозности Тамара Григорьевна рассказывала мне довольно часто, но как и когда пришла к ней вера, я узнал значительно позже. Унаследовать религиозность ни с какой стороны Тамара Григорьевна не могла. Родители ее были выкрестами. Отца она потеряла рано, отчим, Соломон Маркович, врач-стоматолог, насколько я знаю, был человек безрелигиозный. Мать, Евгения Самойловна, и обликом и характером удивительно напоминала мне мачеху нашей мамы Анастасию Николаевну. Обе они были красавицы. И в той и в другой было много какого-то цыганско-русского обаяния, светскости, но нельзя было обнаружить ни малейшего проявления духовности.

Евгения Самойловна была полковой дамой. Муж ее, отец Тамары Григорьевны (ничего еврейского, полный, солидный немец в мундире с эполетами), был военным врачом.

О том, когда, в какой именно час пришла к нашей милой Тусе благодать веры, я узнал из тех же прекрасных записок Л. К. Чуковской: