Но и высокое Средневековье пронизано памятью о своих первоначалах, о праздничном росте молодой культуры, обнаружившей готовые к употреблению формы, традиции, язык. В «Макура-но соси» не притупляется радостный аппетит к чужому, ставшему своим, к старому, которое узнается и переживается заново (хотя прошло уже несколько столетий). Все эти дайнагоны и куродо шестого ранга, желто-зеленые одеяния и одеяния «цвета вишни», ширмы, веера, залитые слезами широкие рукава – пряность, придающая тексту вкус. Мы догадываемся, что до определенной степени экзотикой, орнаментом было все это и для Сэй-Сёнагон. Автор комментирует происходящее не со снисходительностью – для варваров или ничего не смыслящего простонародья, – а с азартом и любопытством, для тех, кто, подобно ей самой, не во всех подробностях разбирается или рад поговорить о них еще. Легко, даже без разъяснительных примечаний, усваиваются реалии эры Хэйан, они складываются в рисунок повседневной жизни, и повседневность не перестает быть немножко удивительной.

Если бы Сэй-Сёнагон и впрямь была «девушкой из ЖЖ», если бы она писала «в точности как я сама хотела бы написать», текст утратил бы добрую половину своей привлекательности. Именно парадокс узнавания своего в чужом и обживания чужого как близкого притягивает нас в ее заметках. Именно этого ждем мы от японской прозы – близости чужого, удивительности своего.

А значит, дело не только в ученичестве и заимствовании. Японский парадокс основан на сочетании далекого и близкого, на сосуществовании культур.

Один из самых известных японских парадоксов – сосуществование вер. Сохранив синтоизм, веру в богов-предков, соплеменники Сэй-Сёнагон присоединили к синтоизму буддизм, а затем, по мере надобности, конфуцианство и различные направления даосизма. Когда же до Японии в XVI веке добрались португальцы, жители островов десятками и сотнями тысяч принимали христианство, и оно вполне могло бы ужиться со всеми прочими религиями, если бы правительство не приняло решительные меры. Исконная магия, вера в душу слова («котодама-но синко») не вытеснялась официальной религией. Быть может, именно убеждение в непосредственной связи слова и предмета не давало утратить родной язык. Не имея собственной графики, японцы начали писать по-китайски, но, в отличие от средневековой Европы, здесь не понадобилось ждать семь столетий, пока образованные люди перейдут на местное наречие. Японский язык не уходил из литературы даже в пору китайского образования.

В китайской системе образования и экзаменов на чин превыше всего ценились каллиграфия, знакомство со старинной поэзией и умение слагать стихи. От начитанности и поэтического таланта зависела придворная и политическая карьера. Японские вельможи проявили изрядное усердие, и уже в 751 году был издан сборник 64 японских поэтов, писавших на китайском языке («Кайфусо»). На китайском языке были написаны и первые японские мифологические сборники, первые хроники – «Кодзики», «Нихонги». Но само желание писать свою историю, пусть и на чужом языке, говорит о росте самосознания: заимствования не превращали Японию в провинцию Китая, они превращали ее в Японию.

Сосуществование религий, литератур, языков – случай сам по себе не уникальный. В III–II веках до н. э., когда «побежденная Греция победителей диких пленила», на Апеннинском полуострове какое-то время держалась двойная культура: римляне писали о своих деяниях по-гречески и перелагали на родное наречие греческий эпос и театральные пьесы. Можно припомнить и офранцуженность русского дворянства начала XIX века.