Гойслав хмурился, сложив руки на груди. Помолчал, жуя губами, оглянул опешивших людей. Хмыкнул. И почудилось вдруг: спрятал улыбку в усы… Приподнял бровь, покивал о чём-то сам себе и провозгласил:

– Чедромир!

Тут уж я сам готов был ему сапоги лобызать, да кто ж меня пустит. Мать с отцом схватили под руки, попятились, кланяясь и благодаря, вытащили на улицу, опять тычков надарили – вот и всё празднество. Следом вышел дед Каслав, махнул рукой. Выпростался я из материных цепких рук, поправил одежду, пошёл следом. Тайком надеялся, посадит нынче дед за гончарный круг… Но он лишь сунул мне в руки аж два мешка да послал за глиной. Это уж назавтра я понял, что второй мешок был для меня.

Учиться было легко и приятно, куда приятнее, чем копаться по мокрым речным берегам. Может, и правда одарили меня боги хорошими, чуткими руками. Горшки получались гладкие, ровные, даже скупой на похвалу дед Каслав одобрительно кивал. Пока однажды не пришло мне в голову пустить по ободку тонкой палочкой узор меж двух бороздок.

– Это ещё что? – изумился наставник.

– Ну… красиво же, – пробормотал я робко.

Дед помолчал, потянулся было смять поделку, но почему-то передумал. Велел нести на полку, где сушилась вся посуда до обжига. Правда, приказал больше не самовольничать. А через неделю повёз мои «художества» в Торговый Стан. Глядя на его лицо, я, право, был уверен – назад привезёт. Нет, не привёз. А когда я сел за следующий горшок, постоял рядом, потеребил бороду да вдруг сказал:

– Ну, ты там eщё чего-нибудь нарисуй давай. За полторы цены узоры твои взяли.

Тут уж я развернулся, стал рисовать орнаменты из листвы да ягод. За глиной по-прежнему ходил сам. Так было правильно. Лес был добр ко мне, и однажды я нашёл глину белую, а в другом месте голубую. Потом придумал подмешивать в глину золу или перетёртые камни разного цвета, горшки получались полосатые или с чудными разводами. Дед Каслав хмурился, вертел головой, но не мешал. Ещё через год поехал я в Торговый Стан уже известным мастером. Чедромир-горшечник – неплохо звучит, а?

Одно мне не давало покоя. Люди по-прежнему пропадали… Что мне было делать, моя ласка? Не знаю, зачем мне досталось такое сердце. Мог бы жить, не зная забот. Через пару лет построил бы свой дом с мастерской при нём. Нашёл бы жену, всё было бы по-людски. А не жилось… Всякий раз ходил в Лес и спрашивал: «Что Тебе нужно, Отче Лесе? Как мне сделать, чтобы людей Ты не брал? Как объяснить им, как научить уважать Тебя, если не слушают меня и смеются?» Так меня это терзало, что стал я мрачен, не хуже деда Каслава. Люди не любили меня, обходили стороной.

Зачем я продолжал любить их, моя ласка?..


5.

Веда так и уснула с книгой. И приснился ей Лес. Лес был зноен и пуст. И удивительно молчалив. Изредка вскрикивала какая-то мелкая птаха, но тут же смолкала, словно испугавшись собственного голоса. И только цикады звенели со всех сторон, и звон их наплывал густыми оглушительными волнами, топил в себе все остальные звуки, укачивал и спутывал мысли. И звучала в этом бесконечном монотонном звоне нечеловеческая, бездушная угроза. И синхронными волнами прокатывался по спине озноб.

Вдруг все цикады разом смолкли. Но облегчения не наступило. В повисшей душной тишине раздался мучительный, надрывный скрежет падающего дерева. Веда остановилась, завертелась на месте в ужасе, что тяжёлый кедровый ствол упадёт прямо на неё. Все деревья вокруг неё застыли в траурной неподвижности, а страшный звук раздирающихся древесных жил доносился откуда-то издали, но так ясно, что заломило в висках. Веда замерла, вслушиваясь с болезненным вниманием: визг и скрежет выдираемых из земли корней, ломающихся веток, лопающейся коры и крушащейся сердцевины сливались в натуральный живой крик… Веда присела возле огромного замшелого камня и зажала уши. Но камень за её спиной ощутимо вздрагивал и трепетал с каждым новым вскриком убиваемого дерева… Треск ломающихся ветвей перекинулся на другие деревья, они задрожали и зарыдали в предчувствии своей судьбы. Затем всё смолкло.