Едва машина невесты удалилась с места действия по крайней мере физически, напряжение на тротуаре – особенно возле жерла полотняного навеса, на обочине, где ошивался, например, я, – выродилось в то смятение, которое, будь здание церковью, а день воскресеньем[11], можно было бы принять за вполне обычное рассредоточение паствы. Затем очень как-то вдруг с нажимом разнеслось – вроде бы от невестиного дяди Эла, – что гостям надо воспользоваться машинами у обочины; то есть все равно, будет банкет, не будет банкета, поменялись планы или не поменялись. Если возможно судить по реакции тех, кто меня окружал, предложение, в общем, восприняли как некий beau geste[12]. Однако не само собой разумелось, что «воспользоваться» машинами следовало лишь после того, как потребные транспортные средства разберет, дабы тоже покинуть место действия, солидный с виду отряд, определяемый как «ближайшие родственники» невесты. И после отчасти загадочного промедления, смахивавшего на затор (я при этом оставался на странный манер пригвожден к месту), «ближайшие родственники» действительно начали свой исход – аж по шесть-семь человек на машину, либо всего по трое-четверо. Число это, насколько я понимал, зависело от возраста, манер и ширины бедер первого, кто занимал место.
Ни с того ни с сего после чьего-то прощального предложения – отчетливого приказа – я понял, что стою на самой обочине непосредственно в жерле полотняного навеса и помогаю людям садиться в машины.
Каким образом я оказался выделен для несения этого наряда, заслуживает не очень глубоких умопостроений. Насколько мне известно, неопределенный активист средних лет, избравший меня для наряда, и отдаленнейшего понятия не имел, что я – брат жениха. Следовательно, представляется логичным, что выбрали меня по иным, куда менее поэтичным причинам. На дворе 1942 год. Мне двадцать три, и я только что призван в армию. Сдается, сам возраст мой, обмундирование и безошибочно исправная тускло-оливковая аура, витавшая надо мной, не оставляли сомнений в том, кому здесь работать швейцаром.
Мне было не только двадцать три года – года мои являли приметную задержку в развитии. Помню, я сажал людей в машины совершенно неквалифицированно. Напротив, занимался я этим с неким хитроумным курсантским подобием целеустремленности либо преданности долгу. Всего через несколько минут я осознал, что обслуживаю нужды преимущественно старшего, более низкорослого и мясистого поколения, и мои обязанности рукоподавателя и двереотрывальщика приняли еще более липово властный оттенок. Я начал вести себя как крайне проворный, целиком и полностью располагающий к себе молоденький гигант с кашлем.
Но дневная жара, если выразиться очень мягко, угнетала, а вознаграждение за мою службу, надо полагать, выглядело все более символическим. Хотя толпа «ближайших родственников» вроде бы почти не поредела, я внезапно сам ринулся в какой-то недозагруженный автомобиль, как только он стал отъезжать от обочины. При этом я крайне звучно (видать, в наказание) треснулся головой о крышу. Среди пассажиров оказалась не кто иная, как моя знакомая шепталка Хелен Силзбёрн – и она тут же кинулась мне безусловно сочувствовать. Удар, очевидно, прозвучал на весь салон. Но в двадцать три года я относился к той разновидности юношества, коя на всякое увечье, нанесенное их персонам, исключая разве что проломленный череп, реагирует гулким хохотом явно недоразвитых.
Машина тронулась на запад – прямо, так сказать, в открытую духовку заката. И двигалась на запад два квартала, пока не достигла Мэдисон-авеню, где резко свернула вправо. Мне мстилось, что всех нас от кошмарной жаровой трубы солнца спасают лишь невообразимая сметка и умения нашего безымянного водителя.