В общине живо обсуждалась драма, разыгравшаяся в доме Толмачевых. Одни утверждали, что Зинаида отравила Евсевия, будто бы в яблочке, которое она подала ему, имелась «червоточина». Лавочницу не раз видели в аптеке немца Кребса на Четвертой линии. Она часто шушукалась с самим хозяином, о чем-то с ним советовалась. Еретик поганый, не иначе, научил бабу, как извести муженька! Другие разумно возражали, что нужды нет, отравлено ли было яблоко, ведь Евсевий умер от удушья, поперхнувшись. А вот если бы своенравная жестокая женщина не взяла в руки вожжей, чтобы проучить мужа, едва оправившегося от болезни, ничего бы не случилось. В общем, все сходились на том, что Евсевий отправился в мир иной не без участия Зинаиды, а так как та оставалась безнаказанной, возмущение в общине росло.
Разговоры дошли до отца Иоила. Он пытался утихомирить общину, внушая братьям и сестрам, что не во всяком грехе человек волен, и Зинаида наверняка не держала в мыслях страшного намерения убить своего благодетеля и супруга, но на молодую вдову все равно смотрели волками. Мудрый старец понимал, что Зинаиде не легко будет оправдаться перед единоверцами.
Теперь, наблюдая, с какой холодной решимостью та давит шелкопрядов, отец Иоил впервые подумал, что от застенчивой робкой девочки-сиротки, которую он привел шесть лет назад в общину, не осталось и тени. Заметив наконец священника, Зинаида буднично сказала, указывая на раздавленных червей:
– Вот ведь напасть, отец Иоил! Проснулись в тепле и полезли наружу. Видать, пройдоха гробовщик продал гроб из гнилого дуба.
– Не хочешь ли исповедаться, дочь моя? – тревожно спросил священник.
– После похорон, – ответила она, отвернувшись.
Поил зажег свечу и принялся читать над покойником молитвы, стараясь не смотреть на останки раздавленных червей.
Как враждебно ни была настроена община, никто из братьев и сестер не донес на Зинаиду в участок. Любые спорные вопросы в раскольничьей среде считались делом сугубо внутренним и впутывать в них полицию значило навлечь на общину крупные неприятности. Впрочем, квартальный надзиратель Терентий Лукич сам явился тем же вечером в дом Толмачевых.
Терентий Лукич походил на рассевшуюся от сырости кадушку с огурцами. Толстый и неуклюжий, он с трудом передвигался на коротеньких ножках. Бесцветные глаза, глубоко посаженные по бокам извилистого носа, узкая щель рта, жирные прыщавые щеки – все на его широком лице казалось собранным с разных, но одинаково неприятных физиономий. Он вкатился в комнату с покойником, снял треуголку и троеперстно, напоказ, перекрестился. По его хомячьим щекам катились крупные капли пота, рыжие бакенбарды вымокли, как от дождя. Гость обшарил взглядом труп и коротко, деловито спросил:
– Отравила?
– Да что вы! Господь с вами! – всплеснула руками Зинаида.
– Ты мне здесь тиятров не разыгрывай, – предупредил квартальный. – Если извела Зотыча каким зельем, то так и говори. От меня не скроешь. Я людей вижу наскрозь…
– Никого я не изводила, – твердо заявила она. – Евсевий Зотыч яблочком поперхнулись…
– Ну ин ладно… Ты вот что… – вдруг сменил он тон на более ласковый, почесав в затылке. – Зотыч платил мне десять рублёв кажный месяц…
– Да разве ж за этим дело станет? – одарила его светлой улыбкой Зинаида. – Помилуйте, Терентий Лукич! Я буду платить двенадцать…
И тут же подкрепила обещание звоном серебряных монет. Но получив мзду, околоточный не спешил уходить. Он топтался на месте, мял в руках треуголку и наконец прошептал, косясь по сторонам:
– Хоронить будешь в лесу? Тайно?