Исколесив всю Европу от Нижнего Новгорода до Атлантического океана и вернувшись опять во Владимир, Ева Кир приняла тяжелое для себя решение навсегда покинуть труппу. Дальше так продолжаться не могло. Они слишком любили друг друга, чтобы оставаться вместе. Евлампия прекрасно понимала, что никогда и никого уже не полюбит так, как любила Янкеле, но религии его принять не могла, хотя и привыкла молиться рядом с ним.

С тех пор минуло двадцать лет. Мало кто догадывался, что шутихе князя Белозерского, пятиюродной бабушке Бориса и Глеба, нет еще и сорока. По ее детскому личику невозможно было определить возраст, а одевалась она всегда, как старуха. Цирк лилипутов под руководством Якова Цейца каждое лето приезжал в Россию, и они непременно виделись и не могли наговориться, надышаться друг другом. Вот только в прошлом, двенадцатом году, Янкеле не приезжал из-за войны. И неизвестно, приедет ли он в погорелую Москву.

Евлампия долго не могла уснуть, ворочаясь с боку на бок. Ей не давала покоя страшная мысль. А что, если она больше никогда не увидит маленького бессарабского еврея с добрыми зелеными глазами? Он сказал ей однажды: «Мы будем сильно страдать и никогда не забудем друг друга. Мы будем жить единственной надеждой еще раз увидеться…» Все эти годы она и жила надеждой увидеть его еще раз, а потом снова ждала. Думала, что так будет всегда, но жизнь диктует свои правила.

Она уснула под утро с молитвой на устах.

Разбудил ее голос Архипа.

– Евлампиюшка, просыпайся! Вставай, родная! – возбужденно хрипел старый слуга. – И айда к нам! Глянь, что у нас делается!

– Что случилось? Что с Глебом? – вскочила она как ошпаренная и, накинув на плечи шаль, побежала в детские апартаменты.

То, что она услышала, приближаясь к комнате Глеба, повергло ее в изумление. Вечно мрачный, необщительный Глебушка хохотал так звонко, что наверняка перебудил весь дом. В первый миг ее страшно напугал этот необузданный смех, но как только она заглянула в приоткрытую дверь, все разъяснилось. Глеб, как турецкий султан, восседал на подушках, а на постели, у него в ногах, сидел Борисушка. В руках он сжимал исчерканную рукопись, в которой Евлампия сразу опознала неоконченную пьесу.


– Ты, братец, верно, чего-то не понимаешь! – возмущался Борисушка. – Что ты нашел здесь смешного? Вот послушай еще раз…

Борис был крайне смущен реакцией слушателя. Набрав в легкие воздуха, как настоящий артист перед трудной мизансценой, он изобразил страдание на своем кукольном личике и продекламировал почти басом, придав голосу трагическую хрипоту:

Почто я льщусь твои столь хладны видеть взоры?
Почто тебе одной, суровая, пою?
Прервать ли мне стихи? Сложить ли песни новы?
Сложу…

Глебушка, не дослушав до конца, свалился под кровать и забился в конвульсиях от нового приступа смеха. Евлампия, стоя за дверью, закрыла обеими руками рот, чтобы не прыснуть и не выдать своего присутствия. Старый Архип за ее спиной хохотал беззвучно, обнажив беззубые десны.

– Ну, право же, братец, я не думал, что ты еще так мал, чтобы не понимать трагедии! – в отчаянии всплеснул руками Борисушка.

– А я, братец, не думал, что умею так долго смеяться, – вылезая из-под кровати, задыхаясь, сказал Глеб.

«Он говорит! Опять говорит!» – ликовала за дверью Евлампия. Долее она не могла удержаться и, вбежав в комнату, обняла внуков.

– Ах вы, мои касатики, голубочки сизокрылые! Оба здоровы нынче, а давеча-то как напугали меня!

Глеб отстранился от няньки, Борисушка же, обиженно выпятив нижнюю губу, бросился к ней на шею и принялся жаловаться: